Потом, солдатом в сорок пятом,
в ознобе тяжком и в бреду
я все кричал, кричал солдатам,
что в город свой не попаду...
И вот стою, любуясь шпилем,
плывет, плывет кораблик вдаль.
Любовь теперь в надежной силе:
она — как песня и как сталь!
Осень на Пискаревском кладбище
Проливная пора в зените,
дачный лес
почернел и гол.
Стынет памятник.
На граните
горевые слова Берггольц.
По аллеям листва бегом...
Память в камне,
печаль в металле,
машет вечным крылом огонь...
Ленинградец душой и родом,
болен я Сорок первым годом.
Пискаревка во мне живет.
Здесь лежит половина города
и не знает, что дождь идет.
Память к ним пролегла сквозная,
словно просека
через жизнь.
Больше всех на свете,
я знаю,
город мой ненавидел фашизм.
Наши матери,
наши дети
превратились в эти холмы.
Больше всех,
больше всех на свете
мы фашизм ненавидим,
мы!
Ленинградец душой и родом,
болен я Сорок первым годом.
Пискаревка во мне живет.
Здесь лежит половина города
и не знает, что дождь идет...
Фундамент лег по котлованам дзотов,
Засыпан щебнем и золой окоп...
Давно уже на Пулковских высотах
Сменил зенитку зоркий телескоп.
А мне, в просторе ночи необъятном,
На шлеме выплывающей луны
Мерещатся чернеющие пятна
Пробоинами грозных лет войны!..
Я мог бы их увидеть по-иному,
Но в памяти живет жестокий бой...
Вселенную для взора астронома
Открыли мы солдатскою рукой!
Здесь озверелый вражеский солдат
На нашу песню поднял автомат...
Но Пушкин от горячего свинца
Не отвернул сурового лица.
Гремел бронею сорок пятый год,
В бою огнем дышал орудий русских.
За подлость
У Египетских ворот —
Нам заплатил наш враг
У Бранденбургских!
О мертвых мы поговорим потом.
Смерть на войне обычна и сурова.
И все-таки мы воздух ловим ртом
При гибели товарищей. Ни слова
Не говорим. Не поднимая глаз,
В сырой земле выкапываем яму.
Мир груб и прост. Сердца сгорели. В нас
Остался только пепел, да упрямо
Обветренные скулы сведены.
Трехсотпятидесятый день войны.
Еще рассвет по листьям не дрожал,
И для острастки били пулеметы...
Вот это место. Здесь он умирал —
Товарищ мой из пулеметной роты.
Тут бесполезно было звать врачей,
Не дотянул бы он и до рассвета.
Он не нуждался в помощи ничьей.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас, и молча ждал конца,
И как-то улыбался неумело.
Загар сначала отошел с лица,
Потом оно, темнея, каменело.
Ну, стой и жди. Застынь. Оцепеней.
Запри все чувства сразу на защелку.
Вот тут и появился соловей,
Несмело и томительно защелкал.
Потом сильней, входя в горячий пыл,
Как будто настежь вырвавшись из плена,
Как будто сразу обо всем забыл,
Высвистывая тонкие колена.
Мир раскрывался. Набухал росой.
Как будто бы еще едва означась.
Здесь рядом с нами возникал другой
В каком-то новом сочетанье качеств.
Как время, по траншеям тек песок.
К воде тянулись корни у обрыва.
И ландыш, приподнявшись на носок,
Заглядывал в воронку от разрыва.
Еще минута. Задымит сирень
Клубами фиолетового дыма.
Она пришла обескуражить день.
Она везде. Она непроходима.
Еще мгновенье. Перекосит рот
От сердце раздирающего крика...
Но успокойся, посмотри: цветет,
Цветет на минном поле земляника.
Лесная яблонь осыпает цвет.
Пропитан воздух ландышем и мятой...
А соловей свистит. Ему в ответ
Еще второй, еще — четвертый, пятый.
Звенят стрижи. Малиновки поют.
И где-то возле, где-то рядом, рядом
Раскидан настороженный уют
Тяжелым громыхающим снарядом.
А мир гремит на сотни верст окрест,
Как будто смерти не бывало места,
Шумит неумолкающий оркестр,
И нет преград для этого оркестра.
Весь этот лес листом и корнем каждым,
Ни капли не сочувствуя беде,
С невероятной, яростною жаждой
Тянулся к солнцу, к жизни и к воде.
Да, это жизнь. Ее живые звенья,
Ее крутой, бурлящий водоем.
Мы, кажется, забыли на мгновенье
О друге умирающем своем.
Читать дальше