1960-е
В тишине шуршала мышь.
Хан чесался. Тохтамыш.
Хан чесался потому,
что неможилось ему.
А неможилось ему,
потому что съел хурму
слишком свежую, пожалуй, —
хан не ел товар лежалый.
На лице его печаль,
как кисейная вуаль.
Говорит ему один:
— Не печалься, господин.
Финик съешь, откушай фигу.
Поспособствуй ханству, игу, —
наше иго — это ж благо!
То ли будет в век ГУЛАГа.
…Ночь пришла. Советник скис.
Тохтамыш испил кумыс.
На носу сидела вошь, —
на, понюхай и положь.
1992
Удивительное дело,
до чего капризно тело:
то понос его прохватит,
то надуется гнойник
где-нибудь внизу и сзади,
то, глядишь, запор возник.
Хрустнет кость, лишай стригучий
заведется на башке,
то закружишься в падучей,
лопнет жилка на виске.
…Ускоряясь, мчится тело,
в землю-матушку спеша.
И, смотря на это дело,
думу думает душа.
1960-е
«Мы сидели чинно в парке…»
Мы сидели чинно в парке,
ели пряники, молчали.
Пароход шипел и харкал
ниже парка — на причале.
Кто-то ерзал на гармошке
упоительно и тошно.
На деревьях пели кошки
одиноко и тревожно.
А на пристани у кассы
мы расстались, как на сцене.
Ели пряники напрасно —
без идеи и без цели.
Пароход затем отчалил,
увозя твою прическу.
Я остался на причале —
молодой и трезвый в доску!
1957
Сосед приходит и садится на кровать,
и начинает сразу яростно зевать.
Четыре гаврика играют в домино.
«А за окном, — поют, — совсем уже темно!»
Два местных франта собираются на пляс.
Заочник Вася в математике погряз.
Приходит пьяненький, ложится на кровать
и начинает потихоньку завывать.
Один игрок сказал другому: «Эх ты, брат!»
Одели франты свой торжественный наряд.
Другой игрок сказал, подумав: «Эх ты, друг!»
И оторвал заочник голову от рук.
…В окне действительно становится темно.
Друзья все медленней играют в домино.
Приходит пьяненький, ныряет под кровать
и начинает тихо-мирно горевать.
1960-е
Ребенок вымочил усы
на дождесеющей погоде…
И две ладони, как весы, —
как балансировали вроде.
Ребенок жалобно икал,
Он тонок был и хил, и гнулся.
Он сорок лет себя искал
и, не найдя, назад вернулся.
Стоит в осеннем мандраже,
дрожит, поддерживая брюки.
И не берут его уже
ни на руки, ни на поруки.
И никому до пьяных глаз
ни дела нет, ни интереса.
А век возносит к звездам нас,
голубоватый от прогресса!
1957
«Не хороший я, не плохой…»
Не хороший я, не плохой, —
просто был в этот вечер пьян…
Потерял меня пароход,
обронил меня в океан.
Окунулся я и смотрю:
спит зеленая тишина.
На полотнищах моих брюк
рыба светится, как луна.
В волосах сидит существо,
молча лапками шебаршит.
Из друзей моих — никого,
хоть бы жалостный какой жид.
Ни ларька вокруг, ни столба,
дно заросшее — нет пути.
Значит, всплыть уже — не судьба?
Значит, пропадом пропади?
…Пусть воды вокруг — толщина,
лишь бы, Господи, тишина,
тишина вокруг и покой…
Изумительный я какой.
1957
«Я, конечно, счастливее вас…»
Я, конечно, счастливее вас.
Не верите? Но это так.
У меня бельмо поразило глаз,
но у меня — не рак.
Меня жена разлюбила, но —
не ее сестра.
Мои стихи, говорят, говно,
но так говорили вчера.
И, если я не красив с лица, —
милей меня кенгуру…
Итак, материя не имеет конца,
а я возьму и помру.
1960-е
«А есть еще такая версия…»
А есть еще такая версия, —
что лучше уж — ходить по лезвию
в обнимку с Нинкой и Егоркою —
пить беспробудно с ними горькую,
чем возлежать на самомнении
и ждать, — когда пропустят в гении…
А есть еще такая басенка, —
что не напрасно с Нинкой квасим мы,
что нам за это поведение
на небе будет — снисхождение,
а то и вовсе — премиальные…
Раз уж такие гениальные.
1969–1991
«Я двигаюсь, чужой и некрасивый…»
Я двигаюсь, чужой и некрасивый,
с ноздрей моих спадают слезы-капли.
Я таю на глазах, ночной и сивый,
но все еще дышу и мыслю как бы.
Среди брюнетов нет мне в мире места.
И девушки меня не любят вовсе,
хоть где-то среди них моя невеста,
которой от рожденья — семью восемь.
Читать дальше