1970
«А в декабре все не было зимы…»
А в декабре все не было зимы.
И на асфальте белые окурки
за пять шагов разглядывали мы…
Отягощали ватные тужурки
сердца и плечи молодых людей.
И с отвращением воды касались чайки.
И вместо снега — высевки дождей
собак и горьких пьяниц помечали.
Все остальное пряталось: в дома,
под зонтики, под крыши лимузинов,
под крылышко унылое ума,
под стеклышко кафе иль магазина.
А я — среди собак и забулдыг —
не прятался, поскольку боль постиг.
1960–1984
Стала рожа шире тела,
шире задницы… Ну, что ж.
«Потолстел!» — гнусавит Стелла.
«Пополнел!» — гундосит Жорж.
— Да, братишки, — отвечаю, —
что поделать — разнесло.
Может, в Африку отчалить,
сбросить парочку кило?
Может, петельку накинуть?
Может, в водочке сгореть?
В брюхо ножик сунуть-вынуть,
чтобы, значит, похудеть?
Вот какое, братцы, дело, —
не влезаю в макинтош…
Извините, тетя Стелла,
не судите, дядя Жорж.
1969
«Стол из елового обрубка…»
Стол из елового обрубка.
Прозрачны рюмки-пузыри.
В моих зубах для форса — трубка,
в ней полыхает жар зари!
Качает музыка сознанье,
шипят в сосудах спирт и кровь.
Помоевидное лобзанье
пророчит чистую любовь.
Ложусь на черные простынки
и реагирую на твой
неженский лоб в тоске косынки,
на свой хотимец нулевой…
1965
«В электрическом поезде…»
В электрическом поезде
мы сидели вдвоем.
Что ты, золотко, роешься
в чемодане моем?
Я не пьян, паразитка ты,
я ужасно не пьян.
Шоколадною плиткою
сладок мой чемодан.
В неотправленном поезде,
угодившем в тупик,
я, раздетый до пояса,
в твою тайну проник.
У тебя зубы черные,
хищный ежится рот.
Слышу: вышла в уборную,
ткань газетную рвет.
Ах, репейник меж рельсами,
ах, бурьян между ног…
Я любил тебя весело,
как, по-моему, мог.
Дура, дура, не ценишь ты
моей лютой тоски.
В чемодане — не денежки,
в чемодане — стишки.
В чемодане бумажечки,
не в чернилах — в крови.
Моя злая фуражечка
набекрень — до брови!
Я нахмурился здорово,
ненавижу тупиц.
Связь тончайшая порвана
двух сомнительных лиц.
В неотправленном поезде
день и ночь — от и до.
Может, Богу помолимся?
Друг за друга? А — что?!
1965–1991
«Я тебя увидел в ветхом шелке…»
Я тебя увидел в ветхом шелке,
постаревшую, почти — другую…
Черный хлеб горбатился в кошелке,
глаз бутылки полыхал, ликуя!
Лик твой был совсем уже неженским
непогоды лик, травы в снегу,
лик тоски вселенско-деревенской,
лик луча, согнутого в дугу.
… Подойти? Испорченные руки —
приласкать? Кошелку поднести?
Но — очнулся! Все вы, бабы, суки.
Пусто в сердце. Холодно в груди.
1961–1983
Домик больничный,
бел персонаж.
Рублик наличный,
рублик, да — наш!
Дай твою руку.
Съешь поцелуй.
Чуешь разлуку?
Семечки клюй.
В сумке оплечной
фляжка вина…
Сумрак сердечный,
сгинь, сатана!
1968
«Божьих пташек непонятный лепет…»
Божьих пташек непонятный лепет.
Клетка жизни. Семечки любви.
Нет, с небес, как овдовевший лебедь,
я не кинусь камнем — не зови…
До свиданья, старые калоши,
мне обидно, если вы — насквозь,
если вы, отяжелев под ношей,
иногда затопаете врозь.
Неизбежно звонкие долины
прорастут железною травой.
Пито всё, помимо гуталина:
от тоски и до воды живой.
Все постыло, даже то, что мило.
До свиданья, рожицы страниц!
Не вино мне сердце истомило, —
лепет непонятный божьих птиц.
1961
«Пляшет пьяница на углу…»
Пляшет пьяница на углу,
а мороз ему — пьет скулу.
Пальцы черные бьет трясца.
Пляшет пьяница — нет лица.
А прохожие мчат в мечты:
съесть цыпленка, лизнуть звезды…
Как живую боль, как копилку слез,
огибает пьяницу скорый пес!
Пес летит сквозь день, как весны стрела.
Пляшет пьяница, не найдет угла.
… Этот старый сон я смотрю в себе,
будто слышу звон по лихой судьбе.
1961
«Конкретно я любил Любашу…»
Конкретно я любил Любашу,
абстрактно я любил Анюту.
Я иногда любимых спрашивал:
а с кем я спать сегодня буду?
Любаша скидывала кофточку,
ложилась плотно, как в могилу.
Анюта сбрасывала крылышки…
Анюты не существовало.
Читать дальше