Но как насчет иррациональности верха, как насчет Высокого и Прекрасного? Тут на первый план выступали такие люди, как Гачев и Бочаров. Признавая обаятельность Вадима, мы все-таки полагали его поверхностным человеком, которого нельзя все-таки принимать всерьез. Только теперь я ясно понимаю: если бы он, например, заговорил важным гачевским голосом о «глубинах», если бы он заговорил витиеватым аверинцевским голосом о византийских православных отшельниках, короче говоря, если бы он заговорил о Высоком, ему бы мгновенно простились бы все его преувеличения. Но он никогда не говорил о Высоком, только о Низком. Он никогда не распинался насчет легенды о Великом инквизиторе, но любил цитировать из «Записок из подполья» те места, в которых герой, бичуя себя, признается, что находит в своих падениях наслаждение (момент морального самобичевания Вадим опускал). Среди нас был еще один шестидесятник, Боря Шрагин, человек добрый и романтический, и он говорил мне преувеличенным полушепотом: понимаешь, Вадиму надо как-то, чтобы особенно перепачкаться – но он ошибался. Он говорил так, потому что принимал Кожинова за личность, между тем как весь секрет заключался в том, что в Вадиме не было ничего личного, он был не личность, а стихия – русская стихия.
Конечно, круг людей, который я описываю, был достаточно узок. Кожинов со временем стал известен, но остальные? Но даже Кожинов – можно ли сравнить его популярность с популярностью таких шестидесятников, как Евтушенко и Рождественский, слушать которых собирались стадионы? Или с популярностью Василия Аксенова? Что же говорить о таких людях, как Гачев и Бочаров, кто их знал тогда и знает теперь, кроме двух-трех тысяч высоколобых на всю Россию? И тем не менее – странно сказать – именно через этих людей выразилось что-то характерное – и именно что-то характерно русское – чего и не снилось выразить популярным, но второсортным поэтам и писателям типа Евтушенко и Аксенова.
Продолжу о «Высоком и Прекрасном». Как я говорил вначале, то высокое и прекрасное без кавычек, которое содержится в боли подпольного человека по невозможности устроить справедливое для всех людей общество, было оплевано и девальвировано советским экспериментом, и наш взгляд, поднятый к небу, теперь находил там только Высокое и Прекрасное, связанное с религиозной экзальтацией, которую мы опять же находили в поэтике Достоевского. Я задам вопрос: почему христианство Толстого в наше время совершенно не котируется, даже наоборот, над ним посмеиваются совершенно так же, как над ним смеялись консервативные мыслители девятнадцатого века. Я всегда любил Толстого, и мне нравилось, как он пишет о религии. Поэтому я однажды попросил учителя Гачева разъяснить мне, в чем тут дело. Гачев и объяснил, что у Толстого нет мистицизма, и что он рационалист.
– Человеку мало рационализма, ему нужен мистицизм, его духу нужна экзальтация, – сказал образованный в Высоких материях Гачев, и я притих (не понял, но проникся).
Но дело не в Гачеве, а в характере христианства Достоевского. Странное дело: хотя подпольный человек – в значительной степени протагонист Достоевского – непрерывно казнит себя с точки зрения христианской этики и морали, в романах писателя мы вряд ли найдем персонажей, вера которых была бы связана с их озабоченностью в отношении морали и этики поведения (каковые примеры мы сплошь да рядом находим в романах французских и английских писателей). Вера у персонажей Достоевского либо есть, либо ее нет, и, если есть, то она находит свое выражение либо в духовной экзальтации, как у Сони Мармеладовой, либо в приподнятости, легкости духа, как у старика Долгорукого и Зосимы. Можно ли представить себе, чтобы Долгорукий или Зосима учили, как «правильно» (морально) вести себя в жизни? Или чтобы казнили себя за свои собственные несовершенства? Зато Зосима – это мистик, он может предсказывать (предчувствовать) судьбу Дмитрия Карамазова: как такие вещи затаивают и захватывают читательский дух! Разве подобный подъем духа возможет при чтении Толстого? Вот что имел в виду Гачев, когда учил меня, что духу российского человека предпочтительней не рационализм, а экзальтация мистики. Вот что имело в виду шестидесятническое, а затем с несравненной распространенностью российское постсоветское время: долой рационализм во всех его видах, да здравствует во всех его видах иррационализм!
Глава 12
«По поводу мокрого снега». Эссе об умном и глупом романтиках
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу