Б. П. : Но эта статья с ее убийственным названием все-таки упомянута в примечаниях к «Литературному сегодня» – куда широкий читатель не заглядывает, мелким шрифтом.
И. Т. : А как вы, Борис Михайлович, относитесь к «Курбову», о котором так подробно писал Тынянов?
Б. П. : Я эту вещь прочитал тоже году в пятьдесят четвертом, где-то она мне попалась. Конечно, произвело, как сказал бы тогдашний Эренбург, применявший для новаторства такой прием употребления неполных речевых оборотов. Например:
«Колбаса, столь издававшая» (тоже Тыняновым замечено). Как раз в «Курбове» Эренбург попробовал углубить героя, написать роман как бы настоящий, с житейскими мотивировками, с психологией. Вообще сделать свою прозу весомой, вязкой. Он ведь что сделал? Героя, вот этого чекиста-идеалиста, моделировал геометрически, представил этаким Спинозой с Лубянки, – и столкнул его уже даже не с психологией, а с биологией. С любовью то есть, с полом, сказать точнее. И оказалось, что пол, древнейшие инстинкты сильнее истины, построенной геометрическим методом, что кончатся большевики на этом, на всяческой элементарной житейщине. И Курбов, не в силах примирить стройную догму с хаосом чувств, кончает самоубийством. Это была, кстати, главная тема тогдашней советской прозы – и у Олеши, и у Всеволода Иванова, и у Алексея Толстого.
Вот давайте одно место прочитаем из «Курбова» – описание ни больше ни меньше как полового акта:
Впрочем, Катя проявляла крайнее спокойствие. Не успев еще подумать, что именно произошло, она уже знала насыщенностью тела, отмиранием и тяготой: нечто важное. Лежала: наконец-то разрезанная и прочитанная книга. Все двадцать с лишним лет, демоны и Лермонтовы, Наумы, идеи, жертвенная чесотка, поклоны только подготовка этого часа, в каморке, над тазом с огурцом. Зачем ей какие-то идеи?.. Предать себя, метаться, слабеть, но уголком одним задернутого глаза все же видеть, как милый от радости чумеет, выгребает из вздорного комочка золотую жизнь. И, крепче сжав глаза, плавно погружаясь в гудящую ночь, где только вспышки искр, нежный фейерверк от слишком густой и теплой мглы, Катя начинала видеть по-иному. Время исчезало: минута длилась век, минута говорила: будет век, века, века веков, ничто, минута. Мира, то есть цвета, объема или веса, давно не существовало. Жизнь, как в древнейший период, едва-едва копошилась в ее утробе. Начальное тепло, простейшие растения, прикрепы клеточек, связь, сон. Постепенно это становилось все реальней и реальней. Тепло твердело. Тогда Катя вдруг вспомнила: ведь будет ребенок, сын! И это было столь диким ликованием, что губы с всплеском раскинулись в улыбку.
Чувствуете, как Эренбург старается? Да ведь и неплохо это место получилось – вот так позднее он «Визу времени» писал. Правда, тут же ужасные «губы с всплеском раскинулись в улыбку».
И. Т. : А как вам понравилось: Катя проявляла крайнее спокойствие?
Б. П. : Да уж, действительно. Но старался человек, старался. Вот так же старательно Эренбург написал позднее еще один роман – «Лето двадцать пятого года». Но там «заретушировал» уже не ритмами Андрея Белого, а тогдашними французами, вроде Пьера Мак-Орлана.
И. Т. : А можно ли, по-вашему, найти у раннего Эренбурга удачную художественно книгу?
Б. П. : Пожалуй, «В Проточном переулке» лучше других. И знаете почему? Эренбург тут дал волю своей сентиментальности, обнажил ее. В этой вещи нет его прославленного скепсиса.
Но повторяю и подчеркиваю, что Эренбург интересен не художеством своим, а как умный наблюдатель современности. Ее летописец, если угодно. Во всяком случае, таким он был в двадцатые годы. И есть у него еще одна книга, стоящая упоминания в этом смысле, – эстетический трактат «А все-таки она вертится!». На основе современного искусства, в связи с ним Эренбург увидел основополагающую черту эпохи – тоталитаристскую ее тенденцию. Читаем:
Стремление к организации, к ясности, к единому синтезу. Примитивизм, пристрастие к молодому, раннему, к целине. Общее против индивидуального. Закон против прихоти. Следовательно, не уходя в рамки какой-либо секты, можно с уверенностью сказать, что на Западе новое искусство кровно сопряжено со строительством нового общества, будь то социалистическое, коммунистическое или синдикалистское.
Или фашистское, можно добавить. А вот черты идущего общественного устройства:
Коллективизм. Синтетичность эмоций, форм, ритма. Восприятие духовного аристократизма, эстетизма, избранничества, как скучной патологии. Омоложение. Примитивизм, пожалуй, «барбаризация», если это слово применимо к современным американцам, то есть при усовершенствовании всей материальной культуры, упрощение психологии. Отсюда бодрость и жизнерадостность, конец «изломам». Борьба с загроможденностью не только психологической, но и философской. Разгром мозгов. Свежая струна идиотизма, влитая в головы читателей Бергсона и Шестова.
Читать дальше