В чистоте это однако опять же не удается. Краем глаза писатель уделяет внимание и жилкой лица подмигивает потенциальному слушателю. Литературный процесс не выходит из головы. Неопределенность свобод смущает, велит ничего не выбрасывать зря. Особенно когда ясно видна провальность всего остального кроме литературы. Если мощь литературной воли не имеет в мире нормирующих инстанций, то не взяться ли диктовать. Что она закажет, то и будет.
Какой еще стороной повернется всё, какой представится ход в продолжающейся игре. Тем более что писателю нечего терять. Ему не грозит бездарность и безумие, ведь он уже никому ничего не сообщает; получатель сообщения бессмертен как нужда жителя в слушателе.
С изменением писательского метода, переходом от сообщения к общению, подпольщик кончается. Его головная боль, пишущий преуспевающий писатель, из антипода становится клиентом с жалобами: «Время потрясающее! Время замечательное, а я? Что со мной? Сам не знаю, почему так гадостно на душе? Скажи мне ты, почему?» Потому что ты выдохся: «Голый стиль, стилек. Пустые чистенькие абзацы. Как опавшие паруса. Недвижимые. Неживые… ты всерьез дал читать?» Раньше, когда даже и неписание писателя хотело быть высоким сообщением, он не мог бы так смело говорить. Слишком уверенным должно было быть его превосходство, до несравненности. Теперь абсолютная разница достигнута. Она в том, что те всё еще надеются сообщить, оттого и принадлежат к официальной литературе, что докладывают по предполагаемым инстанциям, не обязательно выше; писатель, наоборот, убил доносчика, в смертельной муке проглотил свою исповедь. Теперь он с презрением выслушивает признания, сам не докладывая ничего никому, дикий и гордый, под штопаным свитером волчья шерсть, под вислыми усами клыки. Битого Зыкова должен был бы пронять ужас.
Волк однако уже не укусит. Хриплое «от меня можно ждать всего» выдает, что удара больше будет. Удар стал так же не нужен как доклад, который некому нести. С концом сообщения кончилось и настоящее молчание, когда-то страшное как молния до грома, начались разговоры о молчании. «…Как подводная лодка, – пьяно талдычил я. – Сколько есть воздуху в запасе, столько и буду жить под . Жить под водой, плавать под водой. Автономен. Сам по себе». Выслушивая жалобы, сообщения, доносы, исповеди и признания, писатель не молчит. Он ими кричит. Они шевельнулись в его слухе, родились в его подставленном ухе.
Никому писатель ничего не сообщит. Ему этого больше не надо. Он захвачен другим. Выслушивая голоса подполья, он властно именует и диктует. Сильнее его власти нет. Писатель диктатор, молча выслушивая, владеет больше чем телами: подсознанием общества. «В подсознании таится огромный и особый мир». Или не так? Не важно. Тайный властитель проникает везде, пророчит за всех. Хозяин инкогнито вхож повсюду, всё понимает и во всё вникает, дарит женщин, учит и пророчит. Он уже не хочет никого убить. Сладкое, свойское власти. «За перемены, господа! Я взбирался наверх, я далеко видел – и как же эти люди слушали! Где еще есть столь затаившаяся склонность, жажда к тревожным пророчествам!» О сакральных текстах забудь, их некому послать, но велика власть угадав душу народа изрекать ему судьбу под пустыми небесами. Дарить умным хозяином счастье. «В словах Петровича они теперь находят всё больше смысла. О, Петрович! Мне отчасти неловко что люди так раскрылись и обнаружились; с какой страстью, с какой болью вжились они в полупьяные мои слова. Им кажется их общность немыслимо высока, духовна, они последние в мире». Что полнее власти писателя над душами. Он взял ее даря людям желанное. Они хотят уюта.
У писателя теперь много квартир, не меньше чем у банкира, и отсутствие формального права на них перестало что-либо значить. Души будут льнуть к нему, потому что он узнал тайну уюта. Если сообщать уже никому ничего не надо, если общение свелось к угадыванию и выслушиванию заветного, то не страшно быть заспанным ребенком. Всё потонет в родном болоте. Ты присосался к груди природы, сонному тепло на морозе, сытно в голоде, обеспеченно в нищете. Родная грязь, вязкое подполье, забывшаяся память, гениальная бездарность, таинственная пошлость.
В своем кругу не стыдно липкой пахучей грязи и старости, потому что, подхваченная родным болотом, она как в детстве на четвереньках в обнимку с родным ползет по отеческому холодному пустырю в ожидании теплых рук смерти. «Российский гений, забит, унижен… Не толкайте, дойду, я сам !»
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу