Пётр Верховенский, Николай Ставрогин, Лужин, отец Карамазовых, Смердяков – разве не такие герои? Настоящее зло обыденно и мелко. Его не всегда даже замечаешь вовремя. Тем оно и страшно. Смотришь на биографии большинства диктаторов и понимаешь: именно посредственность этих людей и приводила их к власти.
В другом великом романе, «Выбор Софи», американский писатель Уильям Стайрон уже в XX веке очень точно даёт определение того ужаса, который творился в Освенциме. В этом не было и тени величия. Наоборот. Одна обыденность, которая так ярко описана у Достоевского.
«Подлинное же зло, зло Аушвица, от которого захватывает дух, – зло мрачное, однообразное, унылое, неприкрытое, – осуществлялось почти исключительно гражданскими лицами. Соответственно мы обнаруживаем, что среди эсэсовцев в Аушвице-Биркенау почти не было профессиональных солдат, зато там были представлены все слои германского общества. Там были официанты, булочники, плотники, владельцы ресторанов, врачи; был там бухгалтер, почтовый служащий, официантка, банковский клерк, медицинская сестра; слесарь, пожарный, таможенник, юрисконсульт, фабрикант музыкальных инструментов, специалист-машиностроитель, лаборант, владелец компании грузовых перевозок… список этот может быть продолжен перечислением прочих, обычных и знакомых, гражданских профессий. В качестве примечания следует только добавить, что величайший в истории ликвидатор евреев, тупоголовый Генрих Гиммлер, был фермером, разводившим цыплят».
(Уильям Стайрон, «Выбор Софи»)
Да, настоящее зло – воплощённая посредственность. Разве террор возможен, если не будет миллионов доносов и молчаливого одобрения? Литература тем и хороша, что позволяет сделать, наверное, самое сложное – взглянуть на себя со стороны.
Настоящая книга – это живые чувства писателя, то, что он пропустил через себя, пережил. И Достоевский, всю жизнь раздираемый страстями, отчаянно боровшийся с ними, прекрасно это понимал.
Да что и говорить, святые не создают шедевров.
Стены баньки построены из мелких поступков, пауки – копошащиеся в памяти воспоминания. С помощью оправданий оттуда не выйти.
Я ехал в электричке к Москве. И вместе с желанием изменить свою жизнь пришло другое воспоминание из романов Фёдора Михайловича. Рассказ Дмитрия Карамазова из главы «Исповедь горячего сердца. В анекдотах». Тот момент, когда описывается случай с Катериной Ивановной, когда она приходит просить у Дмитрия денег в долг, чтобы спасти отца от тюрьмы.
« Первая мысль была – Карамазовская. Раз, брат, меня фаланга укусила, я две недели от нее в жару пролежал; ну так вот и теперь вдруг за сердце, слышу, укусила фаланга, злое-то насекомое, понимаешь? Обмерил я ее глазом. Видел ты ее? Ведь красавица. Да не тем она красива тогда была. Красива была она тем в ту минуту, что она благородная, а я подлец, что она в величии своего великодушия и жертвы своей за отца, а я клоп. И вот от меня, клопа и подлеца, она вся зависит, вся, вся кругом и с душой и с телом. Очерчена. Я тебе прямо скажу: эта мысль, мысль фаланги, до такой степени захватила мне сердце, что оно чуть не истекло от одного томления. Казалось бы и борьбы не могло уже быть никакой: именно бы поступить как клопу, как злому тарантулу, безо всякого сожаления…
Пересекло у меня дух даже. Слушай: ведь я разумеется завтра же приехал бы руки просить, чтобы все это благороднейшим так-сказать образом завершить и чтобы никто, стало быть, этого не знал и не мог бы знать. Потому что ведь я человек хоть и низких желаний, но честный. И вот вдруг мне тогда в ту же секунду кто-то и шепни на ухо: «Да ведь завтра-то этакая, как приедешь с предложением руки, и не выйдет к тебе, а велит кучеру со двора тебя вытолкать. Ославляй, дескать, по всему городу, не боюсь тебя!» Взглянул я на девицу, не соврал мой голос: так конечно, так оно и будет. Меня выгонят в шею, по теперешнему лицу уже судить можно. Закипела во мне злость, захотелось подлейшую, поросячью, купеческую штучку выкинуть: поглядеть это на нее с насмешкой, и тут же, пока стоит пред тобой, и огорошить ее с интонацией, с какою только купчик умеет сказать:
– Это четыре-то тысячи! Да я пошутил-с, что вы это? Слишком легковерно, сударыня, сосчитали. Сотенки две я пожалуй, с моим даже удовольствием и охотою, а четыре тысячи это деньги не такие, барышня, чтоб их на такое легкомыслие кидать. Обеспокоить себя напрасно изволили.
Видишь, я бы конечно все потерял, она бы убежала, но зато инфернально, мстительно вышло бы, всего остального стоило бы. Выл бы потом всю жизнь от раскаяния, но только чтобы теперь эту штучку отмочить! Веришь ли, никогда этого у меня ни с какой не бывало, ни с единою женщиной, чтобы в этакую минуту я на нее глядел с ненавистью, – и вот крест кладу: я на эту глядел тогда секунды три или пять со страшною ненавистью, – с тою самою ненавистью, от которой до любви, до безумнейшей любви – один волосок! Я подошел к окну, приложил лоб к мерзлому стеклу и помню, что мне лоб обожгло льдом как огнем. Долго не задержал, не беспокойся, обернулся, подошел к столу, отворил ящик и достал пятитысячный пятипроцентный безыменный билет (в лексиконе французском лежал у меня). Затем молча ей показал, сложил, отдал, сам отворил ей дверь в сени, и, отступя шаг, поклонился ей в пояс почтительнейшим, проникновеннейшим поклоном, верь тому! Она вся вздрогнула, посмотрела пристально секунду, страшно побледнела, ну как скатерть, и вдруг, тоже ни слова не говоря, не с порывом, а мягко так, глубоко, тихо, склонилась вся и прямо мне в ноги – лбом до земли, не по-институтски, по-русски! Вскочила и побежала. Когда она выбежала, я был при шпаге; я вынул шпагу и хотел-было тут же заколоть себя, для чего – не знаю, глупость была бы страшная, конечно, но должно быть от восторга. Понимаешь ли ты, что от иного восторга можно убить себя; но я не закололся, а только поцеловал шпагу и вложил ее опять в ножны, – о чем впрочем мог бы тебе и не упоминать ».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу