Стихотворение это написано по совершенно понятным мотивам: речь о том, что интеллигенция в надежде смотрит на представителя власти («Я поведу вас сам…»). Больше того, там замечательный идет инновационный монолог:
«За вашу боль, за ваши муки
Собой пожертвовать хочу!
Не бойтесь судей, не жалейте,
Иначе всем – по фонарю.
Я зрю сквозь целое столетье…
Я знаю, что я говорю!»
И золотую шпагу нервно
готовлюсь выхватить, грозя…
Да мне ж нельзя. Я – Павел Первый.
Мне бунтовать никак нельзя.
Уже тогда это было сигналом для всех, кто ждал от власти самосвержения, самореформирования: не обольщаться. Не обольщаться – главное, что и мы должны усвоить. Об этом Окуджава предупреждал и раньше – в «Песенке о Надежде Черновой» (1959):
Женщины-соседки, бросьте стирку и шитье,
живите, будто заново, все начинайте снова!
У порога, как тревога, ждет вас новое житье
и товарищ Надежда по фамилии Чернова.
Эта песня меня всегда озадачивала, о ней был первый мой вопрос при разговоре с Окуджавой, когда он позвал маньеристов к себе на дачу. Вид живого Окуджавы, при всей простоте его облика и манер, всегда внушал ощущение, что рядом с тобой ударила молния, – то, что Блок называл «молниями искусства». Я, страшно робея, спросил: а кто, собственно, такая Надежда Чернова? Мне всегда казалось, что это какой-то партийный функционер, что ли. На что Окуджава сказал несколько виновато, что, может быть, это не очень ясно получилось, но имелась в виду черная надежда – символ отечественной безнадеги, надежда, которая черна. Это уж только потом я понял, что вопрос мой был глуповат, потому что Надежда Чернова – это настоящая фамилия Надежды Дуровой, кавалерист-девицы. Дурова – это девичья, а в замужестве она была Чернова. Отсюда и образ кавалерии: «и чтобы ноги – в сапогах, а сапоги – под седлами», который возникает, потому что Окуджава, как специалист по пушкинской эпохе, конечно, это знал. Но в этом символе безнадеги – Надежда по фамилии Чернова – выражена вся оксюморонность, вся амбивалентность и вся обоесторонность, по-солженицынски говоря, поэзии Окуджавы: всегда надежда и всегда черная. И может быть, именно поэтому символом нашей эпохи – может быть, и любой российской эпохи – и некоторым таким кредо следовало бы сделать припев из этой песни:
Ни прибыли, ни убыли не будем мы считать —
не надо, не надо, чтоб становилось тошно!
Мы успели сорок тысяч всяких книжек прочитать
и узнали, что к чему и что почем, и очень точно.
А вместо сорока книжек у нас те сто восемьдесят песен Окуджавы, в которые эти сорок тысяч удивительно спрессованы.
Владимир Высоцкий
Сорок лет спустя
Как День Победы – единственный по-настоящему культовый праздник, всенародный, так и Высоцкий – единственный всенародный кумир. Высоцкий остается и будет еще очень долго абсолютно универсальной фигурой в российском поэтическом мире. Ведь почти все, что было в советском мире ценного, девальвировалось. Трудно представить себе, что когда-то в стране одновременно работали Высоцкий, Тарковский, Шукшин, Стругацкие, Трифонов, Аксенов, Юрий Казаков, Юрий Любимов, что все эти люди сталкивались в одних и тех же помещениях, что вместе готовили альманах «Метрополь», вместе печатались за границей, вместе подвергались проработкам в ЦК, – все вместе они создавали гигантский российский политический, поэтический контекст 1970-х годов, нашего советского Серебряного века. И почти все, что было тогда написано, сохраняет в основном ценность культурологическую, филологическую. В активном обиходе остались только Стругацкие, потому что они действительно интересно умели писать. И остался Высоцкий.
В чем же здесь дело? Какую главную черту русского человека он поймал, если эта черта была актуальна для 1960-х, когда он впервые прогремел; для 1970-х, когда советский социум начал явственно засахариваться, густеть, потом уже деградировать, потом впадать в маразм; для 1990-х, когда среда гражданская и культурная превратилась почти на девяносто процентов в среду бандитскую; и для 2000-х, когда, как совершенно правильно сказал Пелевин, вишневый сад «выжил за гулаговским забором», уцелел на Колыме, но задохнулся в безвоздушном пространстве. От советского не осталось почти ничего, от русского – еще меньше. Вернее, русское впало в такое состояние, в каком оно было, наверное, в мрачное десятилетие Александра III. А Высоцкий остался и прекрасным образом продолжает все это выражать.
Читать дальше