Работая над рукописью, Белый варьирует степень узнаваемости цитаты, ищет нужную дозировку этой узнаваемости. В первоначальной редакции главка «Дом Косяковского» начинается так:
«Впечатления – записи Вечности.
Дом Косякова, мой папа и все, что ни есть, Львы Толстые, – мне кажутся – вечными:
– всё, крутясь, пролетает: но только не дом Косякова…» [224].
В печатной редакции этот фрагмент получил следующий вид:
«Впечатления – записи Вечности.
Если б я мог связать воедино в то время мои представления о мире, то получилась бы космогония.
Вот она:
– Дом Косякова, мой папа и все, что ни есть, Львы Толстые, – мне кажутся – вечными:
– всё, крутясь, пролетает во мгле, но не дом Косякова…» (363).
«Все, что ни есть» – любимое выражение Гоголя (которому посвящена книга Андрея Белого «Мастерство Гоголя»), прибегавшего к нему в стремлении довести описание до космического масштаба, увидеть во фрагменте мира его исчерпывающе представленное целое. Той же цели оно служит и у Белого. Другая цитата в первоначальной редакции дана кратко и неточно: «всё, крутясь, пролетает». Лишь последующее добавление («всё, крутясь, пролетает во мгле») позволяет опознать ее. «…Смерть и Время царят на земле, – / Ты владыками их не зови; / Все, кружась, исчезает во мгле, / Неподвижно лишь солнце любви» [225]– это строки стихотворения В. Соловьева «Бедный друг, истомил тебя путь…» (1887), известнейшего в среде символистов. «Во мгле» добавлено, чтобы цитата была узнана, но неточность ее сохраняется – конечно, не потому, что память подвела автора, а потому, что ему надобно до известной степени (но ни в коем случае не полностью) растворить чужое слово, развоплотить его, включая в состав собственного языка.
Вот пример еще более «растворенной» цитаты. Папа «налезает на нянюшку <���…> и грозится извергнуться лавою меня сотрясающих слов:
<���…>
„Вот сидит он на рогоже
Бледный и немой“
– это мне и понятно, и просто; даже – на пользу мне: сам я на коврике; сам я и бледен и нем, как бледна и нема моя нянюшка; немота сидящего на рогоже понятна; он сидит, как и я; и пребывает, как я, – он…» (318).
«…сам я и бледен и нем…» – это отзвук стихотворения Ф. Сологуба «В поле ни видно ни зги…» (1897). В «Начале века» Белый приводит (также не вполне точно) его первую строфу:
В поле не видно ни зги,
Кто-то зовет: «Помоги».
Что я могу?
Сам я и беден и мал.
Сам я смертельно устал.
Чем помогу?
Стихам предпослано пояснение, что в них Белый видел квинтэссенцию эгоцентризма, солипсизма [226]. Строка, перефразированная в «Котике Летаеве», видимо, постоянно жила в сознании Белого: он приводил ее и в письмах [227].
Один из модусов бытия слова Андрей Белый передает с помощью образа, который повторяется и за пределами «Котика Летаева». В повести этот образ выглядит так: «Продолжаю обкладывать словом первейшие события жизни…» (299). Мы уже приводили пример технологической метафоры у Белого. На сей раз метафора – чисто строительная (возможно – след участия в строительстве Гётенаума). Слово оказывается чем-то вроде каменной кладки, воздвигаемой вокруг живого воспоминания, вроде стены, за которой оно будет надежно укреплено – но и замуровано. Образ весьма неожиданный для Белого, язык которого скорее напоминает сквозистый покров, накинутый на бытие, чем обступившую его (или «обставшую», по слову Белого) стену. Тем более знаменательно появление этого образа (и к тому же появление неоднократное [228]). Оно означает, что представление о слове-стене, о слове, замуровывающем бытие, было знакомо Белому. Это качество слова требовало преодоления, необходимого, чтобы слово не превратилось бы в понятие, подменяющее собой живое впечатление.
Одним из главных способов преодоления этой опасности, идущей со стороны слова, была принципиальная множественность языков описания. Мы уже приводили примеры двойного определения одной и той же реалии («ощупи космосов» = «стародавний титан»), не позволяющего слову замкнуть вокруг нее однозначный контур. Тому же принципу подчиняются и гораздо более обширные фрагменты повествования.
Когда в первом томе своих мемуаров Белый захотел скрыть антропософский ключ к прочтению «Котика Летаева», он пояснял «тепловые» и «жаровые» образы (знаки утверждаемого Штейнером тождества первой, «тепловой», стадии формирования Вселенной и первой стадии формирования «Я»), возникавшие в ее первой главе, тем, что здесь описано состояние, испытанное трехлетним ребенком во время болезни и сопровождавшего ее сильнейшего жара. В подобной переинтерпретации можно увидеть лукавство, камуфляж – но можно понять ее и по-другому. Как единое «Я» есть одновременно и множество «Я», так единственный язык есть одновременно и множество языков. Следовательно, есть множество способов рассказать об одном и том же – и все эти способы будут правдивы. А точнее, ни один из них, утвержденный как единственный, не будет правдив – правдиво именно то, что возникает на пересечении языков, определений, слов.
Читать дальше