Похоже, здесь задето что-то очень важное, глубоко интимное. Чичиков: «Это изумительно. Изумительнее же всего то, что всякая дрянь дает доход». Когда Костанжогло в своих рассуждениях касается других предметов, например «просвещения», Чичиков вновь возвращает его к теме «дряни» и получающегося из нее дохода. Если придерживаться интересующего нас смыслового горизонта, становится понятным, почему именно то обстоятельство, что «отбросы», «остатки» превращаются, как говорит Костанжогло, в «реки золота», кажется Чичикову наиболее важным. А. Белый связывал этот гоголевский мотив с алхимической традицией, однако, если взглянуть на дело иначе, мотив «обратного превращения» дряни в золото может найти еще одно объяснение (вспомним о ситуации в «Заколдованном месте», где все идет «нормальным» чередом: герой искал золото, а получил помои).
Иначе говоря, во втором томе «Мертвых душ» под видом разговоров о преумножении богатства путем правильного, «благоразумного» управления обсуждается вопрос о возможности каким-то образом изменить естественный порядок вещей , заведенный в человеческом организме. Делается метафорическая попытка переделать тело или, если это невозможно, вовсе отказаться от его «услуг»… На языке Костанжогло это звучит как призыв к отказу от «середины» в деле накопления миллионов: начинать нужно не с тысячи, а с копейки, то есть с «начала». На языке же Чичикова, как мы помним, «середина» не что иное, как эмблема благополучия, телесным эквивалентом или «синонимом» которого выступает желудок. Соответствующий оттенок приобретает в этой ситуации и сама фамилия переустроителя природы Костанжогло. Она может обозначать не только идею Востока («огло» как искаженное «оглы») [29], но и анаграмму слова, выражающего крайнюю степень бережливости и аккуратности в еде: «(ж) огло» как вариант «глодать» или «гложу». В сочетании с первой половиной фамилии («костан» – «кость») смысл «глодания» отбросов, остатков (или останков?) становится еще более явным.
И все же реальной смены «середин» не происходит. «Правильные» рассуждения Костанжогло и раскаянье Чичикова не обладают той силой убедительности, которой в полной мере были насыщены прежние описания Чичикова-миропожирателя. Гоголевская мечта или даже уверенность в креативной мощи собственного таланта, в его способности влиять на ход земных дел не выдержали столкновения не столько с «правдой» социальной жизни, сколько с реальностью тела, с его принципиальной неспособностью стать таким, каким его хотел видеть Гоголь. Поначалу это не было проблемой, затем – с возрастом – превратилось в проблему неразрешимую: чаемый порядок вещей оказался неосуществимым.
Не свершив как будто никаких преступлений, Гоголь в конце жизни почитал себя страшным грешником, вина которого превосходит все мыслимые ожидания. Что он имел в виду, кроме него и, может быть, о. Матфея, не знал и уже не узнает никто. Однако если предположить, что в какой-то момент Гоголь осознал и осудил сам способ своего восприятия мира, тогда гоголевское беспрецедентное самоосуждение и слова о. Матфея («В нем была внутренняя нечистота») становятся хотя бы до некоторой степени понятны, приобретая помимо смысла метафорического и смысл конкретно-телесный. «Страшное дело», свершенное Гоголем в русской литературе, его «негативная антропология» (С. Бочаров) [30], поставленные в общий смысловой ряд с гоголевской интуицией переустройства человека, таким образом, находят соответствие и в слое телесно-чувственном. Отделить одно от другого здесь просто невозможно, что – каждый по-своему – понимали и Гоголь, и его духовный наставник. Другое дело, что запретительные меры, предписанные Гоголю о. Матфеем, были несоизмеримы с тяжестью его творческого «греха», с верой в то, что он своим писательством способен произвести новый мир и нового человека. В этом отношении «диагноз» Мережковского, увязывающий смерть Гоголя с его эстетическим и одновременно онтологическим кредо (не писать – значит не жить), представляется наиболее точным. У Гоголя был выбор, однако авторитет духовника пересилил его интуицию, поставив перед фактической необходимостью самоубийства: «Сознание говорило ему: умертви свое тело», поскольку «жить в Боге значит уже жить вне самого тела» [31]. Или, иными словами, не жить физически.
Я не стану приводить подробности последних дней Гоголя, они хорошо известны и подробно изложены в брошюре д-ра А. Тарасенкова и в «Материалах» В. Шенрока. Если же говорить о том общем, что проступает в этих подробностях, так это настойчивый отказ Гоголя от пищи . Фактически за неделю до смерти Гоголь не ел и не пил ничего, кроме воды, разбавленной красным вином (литургийный смысл воды и вина достаточно очевиден). В последний момент Гоголь борется с тем, что прежде составляло его главный жизненный интерес. Он борется с тем порядком функционирования тела, на который раньше всецело полагался, а теперь пытается искоренить или, во всяком случае, как-то приостановить: ведь если пища перестанет поступать внутрь тела, то отпадет вопрос о ее последующих внутри утробных превращениях . Последнее очень важно, поскольку из сохранившихся свидетельств становится ясно, что врачи не только насильственно кормили Гоголя, но и столь же насильственно добивались восстановления отправных функций его организма.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу