Хуже того, аналогичное явление имеет место во всех мениппеях «больших форм», поскольку ложный сюжет с преднамеренно низкой художественностью неизбежно присутствует в завершающей эстетической форме, и вопрос о том, как он влияет на художественное восприятие, вряд ли разрешим в сфере рационального мышления; здесь требуются экспертные, то есть, субъективные оценки с последующей статистической обработкой, а это – чистая индукция, которая в принципе не может быть доказана окончательно.
И все же на чисто субъективном уровне создается ощущение, что басня «Волк на псарне», прочитанная как мениппея, не воспринимается как низкохудожественное высказывание. Вытекает ли из этого, что, несмотря на сложность структуры пушкинских мениппей, они все-таки могут восприниматься без привлечения элементов рационального мышления, если созерцателю заранее подсказать, что «я» этих произведений – такой же антагонист автора, как и в миниатюрах Зощенко или Хазанова? Мне хочется искренне верить в это. Но вера наша, увы, не указчик законам эстетического восприятия: они – природны. И все же…
…И все же: почему «ржал и бился» Баратынский при первом чтении «Повестей Белкина»? Потому ли, что у него был мозг гения, работавший в режиме недоступного нам «четвертого измерения»? Не думаю. И не потому, что сомневаюсь в его гениальности, отнюдь. Просто Баратынский как активный соучастник крупной мистификационной акции, связанной с «Евгением Онегиным», как друг Дельвига, опубликовавшего с подачи самого Пушкина «Старую быль», знал заранее подоплеку создания «Повестей Белкина», он ждал их появления как ответной реакции Пушкина на выпады Катенина. Естественно, он сразу же обнаружил в этих «побасенках» пародийное отображение процесса сочинения этой самой «Были» вместе с истинным нутром ее незадачливого автора, взявшегося тягаться в сочинении эпиграмм с самим Пушкиным… Эстетическим объектом, над которым «ржал» друг Пушкина, явилась изощренная композиция «Повестей» как отражение пушкинской сатирической интенции, воплощенной в форму «отложенного выстрела».
Впрочем, у Баратынского были и чисто личные причины «ржать и биться» – ведь по воле Пушкина и при его, Баратынского, активном содействии Катенин пристрелил его в 6 главе другого романа, в стихах, так что ждать «отложенного выстрела» у него были все основания. Можно представить себе его восторг уже при виде системы эпиграфов к «побасенкам» – уж ему-то они рассказали о многом…
«Все это значило, друзья»: Баратынский располагал необходимыми для прочтения «Повестей Белкина» контекстами истории литературы, которые в принципе постижимы для сознания любого из нас, но недоступны для большинства в силу того, что, начиная с 1937 года, официальной пушкинистикой эти контексты тщательно выводятся из поля нашего зрения. Об отношении к этому вопросу со стороны высшего пушкиноведческого эшелона через шестьдесят лет после знаменитого юбилея читатель узнает в конце книги.
И вот случай с Баратынским, кажется, дает надежду на то, что для массового читателя логические выкладки при чтении произведений Пушкина все же не потребуются. Увы, только лишь надежду, и не более того. Потому что…
…Потому что эстетический объект, по поводу которого «ржал» Баратынский, вовсе не тот объект, который мы ожидаем увидеть в подлинно художественном романе. Это – композиция в ее чистейшем виде, точно такой же эстетический объект, который обнаруживается в шахматной комбинации или в хитроумном решении математической задачи. Является ли такой вид эстетического объекта в чем-то ущербным? Отнюдь – но только в шахматной партии да в математике. Возможно, в преферансе, когда нам удается психологически перехитрить партнера и подловить его на мизере. Но не в художественной литературе. В подлинно художественном произведении, для того, чтобы мы вжились в сюжет и воспринимали его как объективную реальность, композиция должна быть невидима, она должна восприниматься нами только на уровне подсознания. Любые композиционные «швы», детали скелета должны быть надежно скрыты от читателя, и умение добиться этого, видимо, и отличает подлинного художника от графомана.
Почему Пушкин «хлопал в ладоши» и кричал: «Ай да Пушкин! Ай да […]!»? Почему причина его радости была понятной Вяземскому уже из намека? Потому что эстетическим объектом в данном случае явились «уши юродивого», наличие скрытой композиции, превращавшей драму в роман-мениппею, а ее демонстративно ущербную строфику – в высокохудожественное средство в рамках этого романа. Для Вяземского и ближайшего круга посвященных в секрет «Годунова» авторская фабула этого романа и его внешняя композиция были ясны из контекста литературной жизни: они знали, что изображенный в виде подлого Тартюфа Пушкин не простит своему «приятелю» ни его комедии, ни того аншлага, с которым она шла в Петербурге, ни факта ее издания в виде отдельной книги. То есть, для друзей Пушкина эстетическим объектом и в этом случае явилась композиция в ее чистейшем виде; но эти друзья и не ожидали иной художественности от романа «Борис Годунов», они восхищались исполнением пародийных элементов, превращавших этот роман в эпиграмму. Именно в эпиграмму, а не в роман. Это не для них, а для нас, непосвященных, Пушкин написал отдельную авторскую фабулу романа «Борис Годунов», назвав ее «Домик в Коломне», и только уже в совокупности с «Домиком» мы можем, наконец, выявить сатирический замысел самого «Годунова».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу