«Да, это он; да, этот человек чем-то близко и тяжело связан со мною, — думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что было перед ним. — В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моей жизнью? — спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года… Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце».
Постепенное вспоминание в мыслях князя пробуждают подобный процесс в уме читателя. Образы Наташи на ее первом балу занимают в романе немало места и, собранные воедино, формируют в памяти связную сцену. Первая ассоциация, которая приходит на ум князю Андрею, — не зло, сотворенное Курагиным, а красота Наташи. Воспоминание о ней, в свою очередь, побуждает его к чувству приязни к Курагину, к признанию путей Господних и к миру с самим собой.
Психологическая трактовка столь убедительна и столь очевидно значима, что мы забываем о мелодраматичности и неправдоподобии реальных обстоятельств.
Сеть параллельных и переплетающихся сюжетов в толстовском романе неизбежно влечет за собой внушительный список персонажей, многие из которых второстепенны или эпизодичны. Однако даже самая незначительная роль наделена глубокими человеческими качествами. Любой из персонажей, плотно населяющих «Войну и мир», незабываем. Как можно забыть, например, Гаврилу, «огромного выездного лакея» Марьи Дмитриевны, или старика Михайлу, или Прокофия, «который был так силен, что за задок поднимал карету», и который, когда Николай Ростов вернулся с войны, сидел в комнате и вязал лапти? У Толстого нет безымянных или изолированных персонажей. У каждого из них, даже самого незначительного, есть свое величие прошлого. Когда граф Илья Ростов готовит обед для Багратиона, он говорит: «Поезжай ты на Разгуляй — Ипатка-кучер знает — найди ты там Ильюшку-цыгана, вот что у графа Орлова тогда плясал, помнишь, в белом казакине…» Если прервать предложение на имени Ильюшка, сразу пропадет глубоко толстовский мазок. Этот цыган присутствует в романе лишь мельком и косвенно. Но у него есть своя самостоятельная жизнь, и мы понимаем, что он будет плясать в своем белом казакине и на других застольях.
Наделять даже эпизодических персонажей именами и сообщать хоть какие-нибудь детали об их жизни за пределами их краткого появления в романе — прием достаточно простой, но весьма эффективный. Искусство Толстого человечно; в нем нет трансформации людей в животных или в инертные предметы, посредством которой басни, сатиры, комедии и натуралистические романы реализуют свои цели. Толстой глубоко уважает целостность человеческой личности и никогда не сводит ее к роли простого инструмента даже в художественной прозе. Красноречивый пример обратного — метод Пруста, в мире которого второстепенные персонажи часто остаются безымянными, и автор их именно использует — в буквальном и метафорическом смысле. В «Беглянке», например, рассказчик зовет в дом свиданий двух прачек. Он предлагает им заняться любовью друг с дружкой, а сам изучает каждую их реакцию, дабы в воображении восстановить лесбийское прошлое Альбертины. В современной литературе мне знакомо лишь несколько эпизодов, сравнимых по бессердечности. Но главный ужас — это не действия девушек и не вуайеризм рассказчика, а в том, что девушки безымянны; ужасна их метаморфоза в объекты, лишенные приватности и изначальной ценности. Рассказчик абсолютно бесстрастен. «Эти две малышки, — отмечает он, — ни о чем не могли меня осведомить — они понятия не имели, кто такая Альбертина» [62] Пер. Н. Любимова.
. Толстой никогда бы не написал это предложение, и в этой неспособности заключено многое из его величия.
Наконец, толстовский подход убедительнее. Мы верим в реальность графа Ильи Ростова, его кучера, графа Орлова и цыганского плясуна Ильюшки, и эта реальность нас восхищает. Бестелесность и ничтожность тех двух прачек, с другой стороны, заражает весь эпизод зловещим автоматизмом. Мы оказываемся в опасной близости либо к смеху, либо к неверию. Подобно Адаму, Толстой давал имена попадающим в поле зрения предметам; для нас они по-прежнему живые, поскольку его собственное воображение не позволяло ему считать их неодушевленными.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу