Впрочем, Ходасевич по существу интересен, только бедно — без прелести [187].
5) О Розанове я в какой-то сотой доле «при особом мнении». Хорошо, но тоже плохо пахнет, и, в конце концов, Ваш анекдот о Сологубе — «А я нахожу, что Вы грубы!» — многое мне в Розанове объясняет. Ведь Сологуб — ангел, и ему от розановского пота нестерпимо. Конечно, чтение это удивительное, но слегка вагонное [188].
Ну вот все пункты. Я сейчас сочинил для ближайшего «Кугеля» статейку о Бодлере (шестидесятый год смерти). И знаете, мне надоело малодушничать, отговариваться, что «наспех» и «вышло не то», поэтому я постарался написать со всей тщательностью. Откровенно Вам в этом признаюсь, и если окажется «не то», значит — я лучше не могу. Надеюсь, что Вы оцените мой героизм [189]. Кстати, о «sobre» и «без образов»: я вытравляю и вычеркиваю «картинные» выражения у себя, предназначенные для восторга Осоргина или Слонима. Будем писать как в канцелярии или как свод законов. Пусть Осоргин поскучает. Пусть люди отдохнут от трехкопеечной поэзии — во всем. Тут Вы меня не убедите, что «есть мера». Нет меры, и единственное, что я хочу, — это точности и чистоты [190].
Я надеюсь скоро воскреснуть и приехать к Вам на поклон.
Преданный Вам Г. Адамович
P.S. Еще пункт: Возьмите к себе в «Корабль» спаржу. Он пишет рассказы крайне милые и свои. Если он Вам не подойдет по темпераменту, то ни в чем остальном не подведет. Я бы очень хотел, чтобы он «вышел в люди». Пожалуйста, окажите ему высокомилостивое внимание (Тот, в «Звене», рассказ — был самый неудачный). [191]
Я тоже занялся беллетристикой, но это не для «Корабля», а так, для самоуслаждения [192].
<13–14 августа 1927> [193]
Дорогая Зинаида Николаевна Мне тоже давно и до отвращения надоел тон «полушуток», полу-смешка, полу-иронии. Вы вполне правы: ничего веселого в глупости нет: Но эта привычка чуть-чуть «гоготать» въелась неискоренимо. Я в прошлом году написал ко «дню русской культуры» [194]статью об этом, сославшись на Пушкина. Потому что тон этот его и от него, от его писем, — помните письма к Нат<���алье> Ник<���олае>вне — с усмешечками и отчаянием? Но статья не появилась по строгости Милюкова. Это настоящая тема — и по-настоящему интересная — «так жить нельзя», т. е. на всё усмехаясь, от всего отмахиваясь. Одно из двух: la vie ou l’ironie [195]. Кстати, кто это сказал, никак не могу вспомнить: «Христос никогда не смеялся». Здесь мы переходим в другую область — не иронии, не смеха — но все-таки как хорошо, что «Христос не смеялся». Представьте себе, что он «звонко расхохотался» или «залился серебристым смехом» и т. п. Ведь это хуже и оскорбительнее всего, что можно о нем представить, куда хуже даже того, что о нем недавно выдумал какой-то немец: что он был homosexual. Христос в крайнем случае мог улыбаться, — да и то непременно «печально». Иначе все рушится и летит к черту, все Евангелие. Вот, кстати, одно из оправданий пессимизма — наперекор «оптимизму как мировоззрению» и бодрости опекаемых Вами птенцов. Просто-напросто радость и смех — это грубо и невыносимо в лучшем, что дано человеком. Это, конечно, совсем иное, чем «ирония» Пушкина — я только заодно вспомнил. И то и другое объединяется только тем, что «ничего веселого, в сущности, нет» и вообще, в мире [196].
Позвольте мне в свою очередь выразить глубочайшее недоумение по поводу Вашего понимания «интересного». Не подозревайте, что я «упираюсь», из упрямства. Нет. Но между возвышенным (без кавычек — без иронии) и интересным я ставлю знак равенства, как бы Вы не протестовали. Вы, впрочем, сами написали: «…о человеке, о любви, о смерти» [197]. В этой формуле неясна первая часть — «о человеке». Что это? Я расшифровал так: о грехе и о воздаянии. Две вещи есть «интересные» в жизни: 1) «лю<���бовь> и смерть» — слишком, впрочем, захватанная плохо вымытыми руками; 2) «грех и воздаяние» — ничуть не менее значительная и более чистая. Конечно, я не думаю что надо исключительно и постоянно об этом думать, но я уверен, что думая о другом, о чем угодно, — можно постоянно об этом помнить, т. е. в суждения о явлениях и предметах вносить этот привкус, оценку с этой, единственно не вздорной точки зрения [198]. Вот возвышенное. Мое перечисление «классиков» с их «идиотскими» интересами вот что значило: Достоевский мог играть в рулетку (что, между прочим, интересно) и хлопотать о квартире и жениной шали это не был его интерес, это была его житейская сторона. Напрасно, по-моему, Вы про это вспомнили. Но ведь когда он писал в «Днев<���нике> пнсат<���еля>» о турецкой армии или падении португальского министерства, он писал об этом с умственной страстью, интересуясь глубоко, как настоящий публицист [199]. И Пушкин с мелочным и мелким «Пугачевым» [200], хотя и восхитительно написанным. Вот туг Толстой и выделяется — и только об этом я ведь и писал. Толстому было явно скучно, когда речь шла не о «самом важном». А «самое важное»? Не кажется ли Вам, что оно касается исключительно личности и души человека, а не человечества, т. е. не демократии или империи, судьбы желтой и белой расы, конца мира и значения крестовых походов и т. д. и т. д., — не всего этого второстепенно— интересного (вернее, интересного после, потом), а вот того, о чем писал Т<���олстой>, — быть может, не так писал, как надо, но иногда безошибочно в самую точку «главного и важного». Весь его исторический нигилизм и пренебрежение к грекам и культуре и к «нашему славному прошлому» этим оправдывается. «После, когда-нибудь» — как второстепенное [201].
Читать дальше