Боль, как бы мы ее ни оценивали, указывает на глубокую дисгармонию между чувственным миром и человеческим Я . Если она преодолима, то либо дисгармонию следует устранить посредством осознанного и осторожного приспособления Я к чувственному миру, либо это Я должно отвернуться от мира чувств к какому-то другому миру, с которым оно будет созвучно. [13] Все целители, от Эскулапа и Галена до Мечникова и миссис Эдди — открывательницы "христианской науки", фактически принимали оба этих принципа и руководствовались ими.
Здесь пессимист и оптимист жмут друг другу руки. Но в то время как пессимист видит в явлениях только "кровожадную природу", дающую мало надежды на спасение, оптимист считает, что боль и страдание, в низших формах выполняющие миссию суровых проводников жизни по пути физической эволюции, в своих высших и кажущихся «бесполезными» проявлениях оказываются ее лидерами и учителями в высшей школе Сверхчувственной Реальности. Оптимист полагает, что они подталкивают Я к другому, хотя тоже «естественному» для него миру (но «сверхъестественному» для его антагониста), где он скорее будет чувствовать себя как дома. Наблюдая жизнь, он видит в Боли дополнение Любви и склонен называть их крыльями, способными поднять человеческий дух к Абсолюту. Поэтому он может сказать вместе с Фомой Кемпийским "Gloriari in tribulatione non est grave amanti" [14] "В муках возносить хвалу — радость для любящего" (лат.). — "De Imitatione Christi", 1. II, cap. VI.
и не станет говорить о безумии, когда видит, как христианские святые идут, исполненные страстного желания и радости, на распятие. [15] "Я говорю, что такие святые, как эти, вызывающие мою любовь и уважение и жаждущие пищи для души, бегут к престолу самых святых испытаний, желая страдать от боли… Для них, моих самых дорогих сыновей, страдание — это удовлетворение, а удовольствие и утешение, которые им дает мир, — это тяжкий труд" (St. Catherine of Siena, Dialogo, cap. XXVIII).
Он называет страдания "гимнастикой вечности", "посвящением испытующей лаской Бога", признавая в ней то качество, для которого не имеет значения неудачное расположение нервных молекул. Иногда в избытке своего оптимизма он проверяет эту теорию со всеми ее приложениями на практике. Отказываясь обманываться удовольствиями чувственного мира, он принимает боль, вместо того чтобы избегать ее, и становится аскетом — непостижимый тип для убежденных натуралистов, которые, впадая в презрение (излюбленное утешение сбитого с толку рассудка), могут относиться к нему только как к больному.
Таким образом, боль, подобно мечу рассекающая творение, оставляя униженных и деградировавших животных по одну сторону, героев и святых — по другую, является одним из тех фактов универсального опыта, которые совершенно невозможно объяснить с точки зрения сугубо материалистической философии.
В. Столь же трудно объяснить с этой точки зрения музыку и поэзию, ритм и красоту и вызываемые ими чувства благоговения и восторга. Вопрос почему складки поверхности земли, покрытые замороженной водой и воспринимаемые нами как снежные вершины (ради удобства мы называем их Альпами), могут вызывать у некоторых натур острое чувство экстаза и восхищения, почему песня жаворонка возносит нас до небес, а чудо и тайна говорят с нами и в маленькой голубой незабудке, и в каденциях ветра, — вопрос этот кажется просто абсурдным, и в сущности на него нет ответа. Здесь молчат г-жа Каким Образом и леди Почему. При всех наших деятельных поисках мы так и не нашли того сортировочного устройства, в котором красота отделяется от потока вещей. Мы не знаем, почему «великая» поэзия рождает в нас невыразимые эмоции, почему ноты, расположенные в определенной последовательности, поднимают нас к высшим уровням энергии; бесполезно гадать, каким образом страстное восхищение тем, что мы называем «вершинами» искусства или литературы, может влиять на физическую эволюцию человечества. Несмотря на многие обстоятельные исследования по эстетике, секрет Красоты все еще остается при ней. Призрачная попутчица, отчасти узреваемая, отчасти угадываемая, она идет в ногу с жизнью, и мы получаем ее послания, и отвечаем — но не потому, что понимаем их, а потому, что должны .
Здесь мы приближаемся к той установке Я , той точке зрения, которая может быть неточно и в общем смысле названа мистической . Здесь, вместо тех проторенных тупиковых путей, которые показала нам философия, определенный тип разума всегда усматривает три нехоженые тропинки, ведущие прямо к Абсолюту. В религии, страдании и красоте, и не только в этом, но и во многих других по видимости бесполезных явлениях эмпирического мира и воспринимающего сознания такие люди, как они утверждают, соприкасаются по крайней мере с внешними границами Реального. Они полагают, что этими тропинками, равно как и многими другими скрытыми путями, идут к Я сообщения от тех уровней реальности, которые недоступны чувствам, от тех удивительных и бессмертных миров, существование которых не подвластно влиянию «данного» мира, доступного вашим чувствам. "Красота, — говорил Гегель, который, хотя и не был мистиком, обладал той мистической интуицией, без которой не может быть философом ни один человек, — это то Божественное, которое познается через чувственное восприятие". [16] "Philosophy of Religion", vol. II, p. 8.
"В добре, красоте, правде, истине, — утверждает Рудольф Эйкен, — мы видим Реальность, раскрывающую свой индивидуальный характер. Они являются частями единого и субстанционального духовного мира". [17] "Der Sinn und Wert des Lebens", p. 148.
Здесь приоткрывается завеса этого субстанционального мира: мелькнет Реальность — и Я из своего заточения, смутно или отчетливо, распознает ее.
Читать дальше