Видимо, сошел с ума. Машины, люди, обозы — мимо, на восток и на запад, а старик словно хочет остановить их.
К трупам на обочине люди привыкли, привыкли к свежим могилам, к воткнутым в них разбитым винтовкам. Но этот живой крест на раздорожье? Этот голос и облик, так напоминающие Амброжика!
Немой вопрос в глазах поэта. Зрачки расширены, черные-черные. Владке страшно. Купала молчит.
Купала не видел еще фашиста в лицо. Пролетали самолеты с черными крестами на крыльях, но в пике на их автомобиль не заходили, не завывали, едва не касаясь пропеллерами. Купала, Владка то не доезжают до бомбежки, то проезжают мимо ее жертв. Не доезжать — легче, переезжать — хоть глаза завязывай, а они же открыты — зрачки вон как расширены. Купала и так видит фашиста. Видит со дна памяти своих расширенных зрачков и поднимет после страшный, подобный чудищу образ грабителя, — поднимет в Чернореченском лесничестве в один день с громовым, призывным: «Партизаны, партизаны, белорусские сыны!»
Тихое лесничество Шиманских, мирная Чернореченская лесничевка — голосом белорусского Народного поэта вы стали звонкими, как вечевые колокола, слышными далеко вокруг! И если почти полмиллиона лесных солдат объединятся вскоре в отряды и бригады в белорусских борах и пущах, то не потому ли их столько соберется, что и слово поэта звало их сквозь все годы черной оккупации на бой с извергами? И если миллион захватчиков бесславно положит головы в борьбе с партизанами Белоруссии, то опять же не потому ли, что ненавистью к врагу острило партизанские пули все то же могучее слово Купалы, став стихами «Белорусским партизанам» и «Грабитель»?
Но в войне с фашистами перелома еще не было. Фашисты шли на Москву, и это обусловливало те действия, которые правительственные органы проводили в Москве во второй половине октября 1941 года. «14 октября, — вспоминает московский друг Купалы Борис Емельянов, — по приказу правительства формировались и отправлялись в глубокий тыл эшелоны. Отъезжали писатели. Утром Янка был колючим, как вытянутый из воды ерш.
— Никуда я не поеду, — бормотал он, — ни в какие Ташкенты. Что я, с ума сошел? За семь тысяч верст киселя хлебать. Немцу в Москве не бывать — попомнишь мое слово. Я отъеду немного от Москвы, куда-нибудь в лесок, и остановлюсь. Потом вернусь.
Вдруг он беспокойно оглядел меня и спросил:
— Эшелоны переполнены?
И тут же сел за стол и написал записку в Союз писателей, в которой просил вместо него взять в эшелон меня.
Потом поднялся, забормотал что-то и стал выбрасывать из чемодана вещи.
— Надо жить легче. Никому не нужны эти тряпки.
Владислава Францевна заталкивала вещи назад в чемодан. «Дуэль» продолжалась минут пять. Наконец Янка не выдержал.
— Вот так всю жизнь, — сказал он, вздыхая. — Я одно, она другое, я одно, она другое.
Он пошел в спальню. Владислава Францевна побежала за ним. Когда я туда вошел, то застал уже картину трогательного семейного согласия. Оба они резали хлеб, сыр, масло и колбасу и раскладывали по кучкам.
— Это нам, это тебе, — говорил Янка.
— Это нам, это вам, — повторяла Владислава Францевна.
— Не возьму, — сказал я.
Они начали кричать на меня оба сразу. Получалось, что он тоже «всю жизнь» был такой-этакий и, когда ему говорили одно, он делал другое.
— Всю жизнь ты был эгоистом, — утверждал Купала.
— Не был, — протестовал я.
— Был...
Я взял сыр. Тогда ему в карман посыпались конфеты, пирожки, булки.
— Умереть с голода вы всегда успеете, — сказала Владислава Францевна.
Она вытащила из-под стола две большущие банки маринованных грибов, сунула мне в руки, н я стоял посреди комнаты, взволнованный и растерянный, не зная, что делать с этими стеклянными бомбами.
— Берите.
В глазах Владиславы Францевны были слезы. Я все понял. Я держал в руках хрупкую иллюзию вновь созданного Владиславой Францевной — вместо минского и оршанского — московского дома Купалы. И вот дома Купалы опять не будет — впереди только дорога — трудная дорога войны».
Человек знает, когда что у него в первый раз, но человек не знает, когда что у него в последний. В тот год много чего у Янки Купалы было в последний раз. В последний раз он прощался и с Борисом Емельяновым.
— Ну, будь, — сказал поэт другу. — Желаю счастья. — И как бы для себя повторил любимое выражение: — А что такое счастье, каждый понимает по-своему.
Но тут Купала вдруг с собой не согласился:
— Нет, нет! Теперь мы все ждем одного и того же счастья. Единственного, огромнейшего и общего. И оно придет, не может не прийти: иначе зачем же мы жили?..
Читать дальше