— Разбойники кинулись на свои корабли, — рассказывал Купала Лужанину, — и все утонули в море, так как перестали понимать команды, обезумев от страха. А народ тот стал в два раза сильнее, живет он и поныне и верит, что пепел воскресает, стоит только крови невинного человека, соку обиженного дерева, струе оскорбленной земли слиться с солнечным лучом. Ведь от него же идет в рост все живое».
Был еще июль 1941 года. Что Купала-поэт мог противопоставить тактике выжженной земли, по всеуничтожающим законам которой шел через Беларусь ворог, — что, кроме могучей фантазии народа, сказок Амброжика из Мочан, веры народа в живую воду и воскресение из пепла?! И Купала противопоставлял эту свою веру Поэта силе, которая рвалась к стенам красной Москвы: и он действительно нашел в груди своей, казалось окаменевшей, онемевшей, силу, которая противостала силе, как «Слово о полку Игореве». Око за око! Зуб за зуб! Кровь за кровь!
Партизаны, партизаны,
Белорусские сыны!
За оковы, кровь и раны
Режьте гадов окаянных, —
Все полечь они должны!
Матерей убитых тени,
Тени тех, кто пеплом стал,
Мертвые поля, селенья
Требуют такого мщенья,
Мир которого и не знал.
Не давайте гадам крылья
Над собой распростереть.
Ройте нечисти могилы,
Из живых тяните жилы,
Кровь за кровь, и смерть за смерть!
Чернореченское лесничество по Московско-Казанской железной дороге было таким же мирным, как и в Левках под Оршей. Ведь тот же лесник и та же лесничиха хозяевами в нем, которые хозяйничали когда-то в Левках. Николай Шиманский строил Купале в Левках дачу, а пока дачи не было, в его лесничевке, — в доме лесника, — среди вековых дубов жил Купала. Он, Купала, любил Николая и Марию Шиманских — этих добрых, славных тружеников леса, и хотя в Чернореченском лесничестве больше березы, чем дуба и сосны, возле людей давно знакомых, близких, казалось, что отсюда как бы ближе к Левкам, а порой даже забывалось, что ты не в самих Левках. Ведь на новое место Шиманские переехали, конечно же, со старой мебелью. Только стены другие, но тот же стол ампирной резьбы, в стиле ампир и кресла, те же часы тикают на столе, которые каждое утро будили Купалу в доме над кручей. И может, сама мебель, сами эти часы были тем последним толчком, что, как и в Левках, дал вдруг сердцу неслыханную силу. Хотя вдруг — это, видимо, неточно.
Сначала было молчание. Все началось с молчания. Видимо, еще с молчания в купе поезда Вербалис — Москва, в который он сел 22 июня где-то сразу после десяти часов утра в Каунасе. Потом был Вильнюс. Суматоха. Бомбежка. Разбитый вагон. Но с Минского вокзала в Дом писателя Купала 23 июня в пять или шесть часов утра приходит не один — с двумя женщинами — женами совнартработников Литвы. Одна, совсем молодая, была с ребенком на руках. Опять сиротство! Купала не мог оставить на раздорожье сирот! Купала отводит обеих женщин в ЦК. Помогает им эвакуироваться, и только тогда с Владиславой Францевной и Марией Константиновной идут опять в СП, а потом в дом под тополем. Встретить Купалу на машине женщины не смогли, так как без Купалы ее из гаража СНК не выпустили...
Этот день был вообще днем сплошного невезения. Матери Купалы ни в доме под тополем, ни у сестры Анти, куда она пошла будто бы прятаться в подвал от бомбежки, не оказалось. Люди сказали, что она вообще ушла с Антей в лес, и все поиски были напрасными. Перед отъездом в доме под тополем обедали, но кусок не лез в горло. Владка поддерживала: уезжаем ведь только в Левки. Перебудем там, незачем брать архив, да имать найдется. В машину Владка грузила чемоданы, банки, склянки.
Уже в Левках из Орши позвонил Колас: он с семьей на станции. Купала привозит Коласа в Левки, но встреча невеселая. Мать! Купала молчит. 27 июня они в Левках расстаются. 30 июня покидает Левки и Купала с женой. Их ждут семь дней пути до Москвы.
И вдруг вставали перед ними в синем чистом небе радуги. Дождя нет, а радуги — откуда они? Не сквозь хрусталь ли слез народных преломляется дневной свет? Или, может, сквозь хрусталь слез, скапливающихся в глазах Купалы?.. Сначала стал Купала черным, как земля; потом чернее угля сделалось его лицо, а глаза не понять какие — прячет все их, прячет...
Дед — седой, высокий, — раскинув крестом руки, вдруг встал на развилке дорог. Голос как у Амброжика:
— Слезу уроним — похороним! Слезу уроним — похороним!..
Читать дальше