– Ты не хочешь?
– У меня английский и потом меня звали на день рождения, и вообще в этом гимне нет никакого смысла, он как реклама.
– А в каком гимне есть смысл? – интересуюсь я
– В советском, конечно, ну или в Марсельезе…
– Не ходи, выходной, ты не обязана.
– Сказали «обязательно» – угрюмо говорит ребенок – нужна уважительная причина. Можно понарошку «заболеть».
Она всегда делает такое клоунско-недовольное лицо, когда ей приходится обманывать, «понарошку болеть» и т.п.
Пришлось обсудить с Алёной российскую норму холопства, которая у нас заметно выше, чем во многих других обществах.
– Я не хочу, чтобы ты этим заразилась, это никому не нужно, ты просто не пойдешь, скажи «папа не пустил».
– Почему? – упрямо спрашивает ребенок. Теперь её интересует это «другое» отношение к начальству – Когда это началось? При Сталине?
– Нет, Сталин сам уже был следствием. Я не знаю – беспомощно признаюсь я, перелистывая в голове учебник родной истории: Гапон… провал народников… крепостное право. Лучше всего подходит Орда.
– За два с лишним века, а это десять поколений, привыкли, что главный не тот, кто благороднее, смелее или больше знает, а тот, кто выклянчил у Орды серебряный ярлык. После этого рабство уже не в голове, оно – в спине. Понимаешь, Орды давно нет, но в народном сознании она как внешний, от всех независимый, источник власти сохранилась и это передается…
Алёна кивает. Пока её это вполне устраивает. Я не настолько садист, чтобы объяснять десятилетней девочке про миросистему, периферийный капитализм и производную от него массовую ментальность.
Проще всего было бы ответить, что человеческое достоинство и самостоятельность вообще мало кому нужны в архаичных обществах и возникают как массовые явления только с ростом крупных городов, но ребенок исходит из наивной древней веры в то, что человек изначально был правильный и только потом его что-то заставило согнуться в дугу. Эту веру нельзя рушить до определенного возраста, чтобы ребенок не стал циником. Прогресс это слишком взрослая идея. Так дети превращают нас в благонамеренных обманщиков.
Или в тех, кто загружает в детское сознание шифры с отложенной расшифровкой: «Нарисуй мне встречу бумажного тигра и черной пантеры и расскажи что-нибудь о них».
Синяя птица и синие камушки
Социальный опыт ребенка проступает после трех лет. Алёна по-своему пересказывает сказку про японскую кошку и грозу: «Император стоял на каретной остановке, ждал свою карету…». У нас никогда не было автомобиля.
В четыре, воткнув в сугроб ряд сосулек, она называет это «Сити» и спрашивает, кто там живёт, «кроме Снежной Королевы»? Мне приходится разочаровать её, объяснив, что башни нужны богачам на случай, если начнется восстание, как в «Трёх толстяках». Только в башнях, окруженных войсками, они смогут укрыться от народа и только с вертолетных площадок на их крышах смогут бежать. С этого дня она начинает смотреть на голубые небоскребы вдали каким-то новым взглядом. Взглядом посвященного.
Через четыре года, пересказывая спектакль про Синюю Птицу: «Они ели невидимые пирожные и им от этого только больше хотелось, вот к ним и пришла фея». Я задумался над этим «вот к ним и…». Ребенок не различает иудео-христианского антагонизма духовное/материальное и интуитивно выводит первое из второго. Мир фей, символов и синих птиц для него естественно рождается из не утоленного желания справедливости, из мечты имущественного равенства.
Удивительно, что никто, насколько я помню, не обращал внимания на то, с чего начинается попадание детей в символический мир у Метерлинка. Сначала они тайком смотрят в ночное окно через улицу, где богатые дети празднуют Рождество. Особенно их поражает, как много у богатых детей пирожных и насколько они равнодушны к ним. Нестерпимость этого классового контраста заставляет детей мельника (не из его ли муки испечены пирожные?) воображать эти пирожные в своих руках и хвастаться друг перед другом их числом. Они воображают, что едят то, что принадлежит детям из богатого дома и в этот момент к ним входит фея, чтобы подарить им волшебный алмаз, позволяющий видеть суть вещей. Причиной выстраивания альтернативной реальности, причиной фантазмирования этого теософского мира, причиной художественного измышления невидимых пространств, является нестерпимость классового контраста между твоим и чужим положением.
Чтобы пояснить свою мысль, я описываю Алёне опыт одного британского этолога с двумя обезьянами. Он рассыпал в вольере камушки разных цветов и всякий раз, если одна из обезьян приносила ему синий, давал ей за это огурчик. Обе обезьяны быстро выучили правила и неплохо справлялись с этой работой. Тогда учёный усложнил опыт. Одной обезьяне он по-прежнему давал огурец, а другой изменил оплату труда и теперь за тот же синий камушек она получала гроздь винограда. Первая обезьяна не смогла терпеть этого долго. На второй или третий раз такой неравной оплаты, она швырнула синие камушки в ученого и села в углу, обиженно рыча и скаля зубы. Так она узнала сразу несколько человеческих понятий – «несправедливость», «бунт», «забастовка». Я не знаю, что происходило у обиженной обезьяны в голове, но если бы она была человеком, то в этот момент она «увидела» бы внутри себя нечто, несравнимо лучшее, чем виноградная гроздь, нечто вечное, не отнимаемое и не истощимое. Она изобрела бы мир фантазмических компенсаций социального неравенства – мир эйдосов, чистых идей, бессмертных душ и неуловимых синих птиц, одного цвета с ненавистными камнями.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу