Владимиру Маяковскому принадлежит в этой истории гораздо большее место, чем кому-либо из других поэтов, завербовавшихся в коммунистическое воинство, от Брехта до Арагона, утопия которых – у кого циничная, у кого сентиментальная – входила составной частью во вторую фазу революции, порог которой Маяковский, со своим гениальным самоубийством, отказался переступать. Сегодня некоторые критики, не располагая никакой достоверной документацией, хотели бы лишить Маяковского этого поступка, ознаменовавшего его освобождение, инсинуируя подозрение, что его ликвидировала власть, которой он был предан. Это противоречит всем имеющимся свидетельствам и, вопреки вероятному намеренью тех, кто распространяет эту идею, никак не увеличивает, так сказать, трагизма судьбы поэта, трагизма, который, наоборот, нашел натуральный катарсис в сознательном самоубийстве как акте гордости, на которое Маяковский решился перед лицом не поддававшейся ему действительности, причем не только политической. Сказать, что он уже не верил в Великую утопию, было бы упрощением, вразрез идущим с его последними словами, свидетельствующими о его жажде верить; однако можно сказать, что веры в Великую утопию было уже недостаточно, чтобы позволить ему жить в той не-утопии, какой оказалась реальная жизнь, – и его собственная, и его страны. Загадку этой смерти проник, без всякой претензии разгадать ее последний неуловимый смысл, Борис Пастернак, чья судьба таинственным образом пересеклась по сходству, но больше по контрасту с судьбой Маяковского.
От отчаяния до утопии, от ничто до все, от нигилизма до тоталитаризма – вот, пользуясь краткой, но адекватной формулой, траектория Маяковского, по которой другие проследовали с меньшим воодушевлением и, главное, не оборвали к концу ее движение, совершив сальто-мортале в пустоту, а удобно устроились в восторжествовавшей и уже доходной тоталитарной утопии, может быть, открыв банковский счет на ненавистном буржуазном Западе, и отваживались слегка пофрондировать с соизволения коммунистических властей.
Маяковский пережил утопию с трагической подлинностью. Его поэзия, которую невозможно воспринимать в рамках схем, навязанных идеологией советской власти и ответственность за которые лежит и на нем самом, добровольно отождествившем себя с этой идеологией в ее начальной фазе и преступно восславившем ее насилие, – его поэзия – самое грандиозное свидетельство этико-психологического недуга, коренящегося в романтизме, пагубно развернувшегося в нашем столетии: попытка разрешить экзистенциальные проблемы посредством политических средств и перевести религиозно-метафизическое беспокойство в революционный исторический проект. Утопия девятнадцатого-двадцатого столетий, решительно отличаясь от гуманистической утопии, которая была интеллектуально-этической «игрой», способной выдвинуть критическую гипотезу в отношении настоящего, заявляет себя как тактико-стратегическое действие, опирающееся на «научный» проект, практическую организацию и деструктивно-конструктивную решимость, что обрекает его на худший из провалов – превращение в собственную противоположность в реальной жизни и в ложь обладающей властью идеологии, утаивающей, пока и насколько может, катастрофу. И это не считая массового истребления невинных при попытках своего осуществления.
Утопия Маяковского была выходом из невыносимого экзистенциального беспокойства и находила в революции инструмент для решения мучительной религиозно-метафизической проблемы зла, страдания и неустроенности мира, в частности и его личной. Но утопия безмятежного и справедливого будущего, где всех ожидает счастье, расходилась с политической утопией коммунизма так же радикально, как литературно-художественный авангард с партийно-политическим авангардом. Одно название покрывало две разные сущности. Может быть, только в начальной фазе революции, в хаосе разрушения старого мира и замышления нового, какое-то слияние двух авангардов и было возможно, но и тогда это скорее лежало в области фантазий, чем в реальности. Ленин хорошо знал, что Маяковский не принадлежит к его революции, а Сталин, в 1935 году провозгласивший его лучшим, талантливейшим советским поэтом, знал, что делает: ему был нужен классик коммунистической поэзии. Вот тогда-то Маяковский умер второй раз – соучастник и жертва символического убийства своего образа, совершенного рукою Вождя Великой утопии.
Читать дальше