Для Маяковского война, конечно, «только предлог»; и действительно, для футуристической «новой красоты» скорее революция, чем война, – настоящая «гигиена» мира, в котором Поэт чувствует себя «неуклюжим, как дредноут», но у этого дредноута ранимая, надорванная душа.
Таким образом, довольно скоро первоначальная провоенная ориентация Маяковского сменится пацифистской. В свой пацифизм он вкладывает весь свой голос «орущего, как ободранного шрапнелью». «Война и мир» и есть этот голос, который от вопля обличения переходит в конце поэмы к воспеванию утопии. Структура новой поэмы Маяковского не эгоцентрична, в отличие от предыдущих его поэм: «Я» Поэта не отсутствует, но перед грандиозностью войны перемещается в основном на периферию, представляя собой точку зрения на гигантский спектакль. Театр превращается в арену, и на ней происходит фантастичнейший гладиаторский поединок, на который в качестве зрителей собираются «седые океаны», а арбитром становится солнце. Поэт тоже зритель этой гигантской резни, но одновременно он и летописец, и после пролога и посвящения, где его «Я» присутствует автобиографически, он растворяется в мировой скорби, чтобы в конце явиться в виде мечты об освобожденном и едином человечестве, обновившемся в результате страшного испытания войной. Но наиболее сильно «Я» Поэта проявляется не в утопической мечте, а в момент принятия на себя вины за зло, воплощенное в войне: «Каюсь, я один виноват в растущем хрусте ломаемых жизней! Слышите – солнце первые лучи выдало, еще не зная куда отработав, денется, – это я, Маяковский, к подножию идола нес обезглавленного младенца. Простите!» (660-674).
Возрождается миф о Поэте – носителе мировой скорби, но уже в новом свете, излучаемом грандиозностью этой скорби, которую исторически конкретно породила война. При всем изобилии в поэме библейских и евангельских образов подлинная ее религиозность в ином: вине и прощении, ответственности и искуплении. Может быть, здесь наиболее интенсивно выразилось душевное настроение, типичное для героев Достоевского, которое Пастернак уловил в Маяковском.
Поэма, особенно в первой части, полна инвектив и социальных карикатур, но наиболее новая и значимая часть – земной рай последней главы, где миф Поэта открывает пространство утопии Будущего, гармонии Золотого века, приобретающего в дальнейшем краски и формы будущего уже не лелеемого воображением, а революционно программируемого, чтобы, наконец, в последние годы жизни Маяковского, превратиться в видение антиутопии – будущего не лучезарной мечты, а леденящего кошмара. Пока же мир абсолютной любви и абсолютного братства, в котором «под деревом видели Христа, играющего в кости с Каином», держится на вере, скорее призываемой, чем утверждающей, что «свободный человек <���…> придет». В действительности же некоторое время спустя появился «Человек» – последняя поэма Маяковского из его дореволюционных поэм.
«В голове разворачивается "Война и мир", в сердце – "Человек"», –писал Маяковский в автобиографии. И в самом деле, если первую отличает некоторая рассудочность, то вторая представляет собой органический синтез всех глубинных мотивов поэзии Маяковского, как она до того развивалась. Иногда «Человека» сравнивают с некоторыми поэмами в прозе Горького, но между ними пролегает огромная пропасть: не говоря уже о том, что это совершенно несовместимые уровни поэтического своеобразия и силы, Маяковский лишен какой бы то ни было присущей Горькому высокопарной риторики и патетической экзальтации, а последнему совершенно незнакома иронично-трагическая шаловливость Маяковского. Первооснова все растущего расхождения между Горьким и Маяковским в том, что первый – слабый писатель, а второй – подлинный поэт.
«Священнослужителя мира, отпустителя всех грехов, –
солнца ладонь на голове моей. Благочестивейшей из монашествующих –
ночи облачение на плечах моих.
Дней любви моей тысячелистное евангелие целую».
Это торжественное начало «Человека», адекватное грандиозности мира поэмы. Здесь Маяковский предстает перед публикой, как было в трагедии, уже не просто как он есть, во плоти: «Человек» – это мистерия, в которой уже не может быть разницы между сценой и зрителями, потому что главный герой – все тот же Владимир Маяковский, но выросший до универсального Человека, а театральные подмостки расширились до масштаба Вселенной. Маяковский-Человек разыгрывает перед лицом вечности и бесконечности не свою жизнь, а новое евангелие, символическим героем которого он становится: не «рождение», «рождество Маяковского» – название первой части, затем речь идет о «страстях» и «вознесении» Маяковского; а после пребывания на небесах и по возвращении на землю, последняя часть – «Маяковский векам». И наконец, заключение, озаглавленное «Последнее», завершает «Аминь» заупокойной молитвы. Тон поэмы всегда возвышенный, напряженный и суровый, и момент игры и иронии, звучащий даже в прощальном предсмертном письме, окрашивается в тона углубленного трагизма. Все исторические и бытовые элементы в поэме приобретают эмблематическую значимость, а то, что кажется социальной сатирой, на самом деле – метафизическая аллегория, потому что это экзистенциальная трагедия Маяковского и Человека.
Читать дальше