Упразднение рифмы и метра. Так ли это? Музыка и ритм из хороших стихов уйти не могут. Это видно и по современной российской поэзии, где полно текстов без рифмы и метра. Но когда это не тексты, а стихи, тогда все в порядке.
В стихотворении, посвященном Аркадию Котляру, Петербург у вас превращается в Нью-Йорк: «Войдешь в метро, а выйдешь из сабвея». Скажите, как эти два города уживаются в вашем поэтическом сознании? Вообще не кажется ли вам, что при всей их очевидной внешней непохожести, между Нью-Йорком и Петербургом есть много общего на каком-то более абстрактном, мифопоэтическом уровне? Как эти два города ложатся (это, конечно, плохая метафора, особенно для Нью-Йорка…) на бумагу?
Я думаю, что в основном уже ответил на этот вопрос. Могу добавить, что мифология Петербурга для любого человека, выросшего в нем, очевидна. Моя жена в детстве и юности жила в Пушкине, прямо в Лицее (он был в свое время превращен в жилой дом с коммуналками), училась в школе, где училась Ахматова, потом мы жили в доме на Чайковского, где останавливался Лермонтов, тут же Набоков и его герой Лужин шли под ручку в Таврический сад, проходя мимо церкви, где Самсон Вырин служил молебен о дочери Дуне… И Петр, и Медный всадник – все это для петербуржца не памятники культуры, все одушевлено. С Нью-Йорком не так, конечно. Но я повторяюсь…
Не так, потому что мифология Нью-Йорка менее доступна человеку, который здесь не вырос, или потому что ей в принципе не принято уделять здесь такого внимания, как в Петербурге, с его памятниками и музейностью? Или потому что заведомо нелепо пытаться наложить одну мифологию на другую?
И то, и другое, и третье. Мифологию пытался создать Генри Миллер в книге 30-х годов «Нью-Йорк и обратно», не зря ее называют «джазовой легендой». У Миллера, родившегося в Нью-Йорке, проведшего детство в Бруклине, были основания для такой попытки. Но даже он, посещая места своего детства, пишет: «Это Америка, здесь иначе не бывает. Даже самое сокровенное делается на бегу. Уж как хотелось пройти стезей Свана! Мол, вот он я, законченный Пруст, помнящий каждую минуту заранее, от предвкушения лоб покрывает испарина, наконец-то видна долгожданная цель, но бац! – и быстрее, чем сверкнет молния, меня там уже нет» [230]. Миф на бегу не создается.
У вас есть текст об 11 сентября 2001 года, написанный в тот же день («Историк»). Скажите, где вас застали эти события? И как возникло желание написать об этом стихи, да еще непосредственно в день трагедии, как бы из эпицентра истории?
Это событие застало меня дома, в этот день я не работал. Сидел у телевизора, в Бронксе. Вы знаете, это стихи не о трагедии 11 сентября (едва ли я решился бы об этом писать), а об историке. О том, что у историка-летописца такая профессия, которой не позволены эмоции. Ни радость прорицателя, потирающего ручки и говорящего: «Я же предупреждал – и вот, получите!» Ни скорбь, ни слезы. Он должен записать, что произошло, мужественно и бесстрастно. Что же до пророчеств, то я знаю как минимум одно, вот оно: «Эмпайр-стейт-билдинг – самое изумительное сооружение в мире, за исключением еще более изумительных сооружений, которые пока еще строятся и которые однажды затмят не только прошлое, но и будущее. Ну просто картина горного обвала или оползня». Это все тот же Генри Миллер в той же книге.
В этом стихотворении у вас есть образ дверей, распахнувшихся в тот день в историю: «Зато в Историю открыты двери настежь / (которых вовсе нет, одни дверные петли)». Трагедия происходит в девятый месяц года, и смерть становится одновременно как бы символом новой жизни (родами, рождением). Поэтому вы описываете историка как «бабку повивальную при родах». Как 11 сентября изменило ваше отношение к Нью-Йорку и ваши стихи о нем? Что исчезло, а что – добавилось? Вообще что вы думаете про значение 11 сентября для эмигрантской идентичности (ведь произошло это в городе, чья история как нигде связана с эмиграцией и диаспорой)?
Я, как мой историк, не хочу эмоционального разговора на эту тему. Все, у кого есть хоть капля здравого ума и воображения (то есть это уже две капли), представляют себе, что случилось. Есть фраза у Эйнштейна: «Выиграна война, но не мир» [231]. Это было грандиозное, концентрированное выражение ненависти, зависти и мести.
Если мы обратимся к древним, самым древним текстам, которые есть у человечества, то обнаружим, что месть – одна из главных движущих сил человеческой истории. Это и Библия, и «Исландские саги», а в «Русской правде», первом своде законов на Руси, месть была узаконена.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу