А может быть, расцвет графомании в эмиграции связан еще с гражданской линией русской литературы, и эмиграция, если воспринимать ее как гражданский поступок, как бы дает оправдание, повод к написанию стихов – то есть если воспринимать эмиграцию как подвиг, то почему бы не написать об этом стихи.
Может быть, некоторыми эмиграция так и воспринимается, но не мной. Я свой отъезд подвигом не считаю. Эмиграция – это волна: пошла волна и понесла щепки. Таково мое отношение к эмиграции. Трудно было уехать из Кишинева в Москву, а эмиграция в каком-то смысле решала квартирный вопрос. Это скорее гражданский подвиг как бы с обратным знаком: перестать думать на тему жилья и просто заняться серьезными делами, не быть против кого-то, а быть ни за кого. В таких условиях речь может идти уже не о быте, а о жизни и смерти, и нет ни правых, ни виноватых. Ты один, сам по себе – вот и все. Но люди с такими же мыслями, безусловно, оставались и в Союзе. Ведь совершенно не важно, где сидит и пишет стихи, например, Гандельсман. Или Денис Новиков – приезжал и уезжал, постоянно менял страны.
Интересно, насколько то, о чем мы сейчас говорим, свойственно именно русской диаспоре? Или это общий эффект эмиграции, наблюдаемый в других литературах диаспоры тоже?
Мне кажется, ничего подобного в других диаспорах не происходит, либо я этого не замечала или игнорировала. Даже в самых, казалось бы, политизированных диаспорах, например в кубинской или чилийской. Нигде, по-моему, не стоял вопрос о двух литературах, о двух культурах, о том, что «мы» против кого-то. О диктаторе пишет, например, Маркес – с насмешкой, как о чудовище [257]. Вопрос стоит более экзистенциально. Это не подвиг. Никакие заслуги целого поколения отдельный человек не имеет права присваивать себе. Я понимаю, что у Камю это подвиг, но подвиг индивидуальный [258]. Он лично, сам таким образом строит свою жизнь. Его жизнь и есть подвиг, хотя он сам к ней так не относится. Но, оказавшись в эмиграции, потому что в России притесняют евреев (пусть даже и объективно притесняют, не дают учиться и все такое), человек сделал хорошо в первую очередь самому себе. И слава богу. Но это не подвиг.
Русская культура склонна героизировать?
Героизировать, да. Но я склонна отождествлять себя с людьми, которым героизм в поэзии чужд. Вся эта риторика героизма, риторика «мы», какой-то заслуги, принадлежности к чему-то – нигде в мире я этого не замечаю. Где у Джойса найдешь героизм? Скорее наоборот – высмеивание или боль по поводу невозможности существования в том месте, где ты жил. Поэтому он пишет своих «Дублинцев» и «Улисса». У него все происходит в Дублине. Он не рисует героя, который бросил отчизну, куда-то бежал и оказал тем самым себе честь. У Джойса этого нет. Наоборот, Габриел очень стыдится. С одной стороны, это ужасная, провинциальная Ирландия со всеми ее мертвецами, погруженными в политику. С другой стороны, Габриел измучен этой любовью, невозможностью ожить. Ничего героического Джойс в эмиграции не находил [259].
А кто из поэтов первой русской эмиграции тебе наиболее близок? У тебя есть стихотворение «В сентябре слышен стрекот фонтанов…», и там, мне кажется, будто из зеркала, выглядывает Ходасевич: «Существуя постольку, поскольку, / отражаешься в темном окне». Это Ходасевич 24-го года («Перед зеркалом»)?
Да. Но это мои юношеские стихи. Ходасевича мы приобрели во время поездки в Германию, хотя прочитали его, как и Мандельштама, немножко раньше. Я ничего не знаю про поколения. Я всегда жила одна. Из поэтов первой эмиграции для меня это Ходасевич и Георгий Иванов. На этом, боюсь, список кончается. Набоков мне очень нравился, но не стихи. Хотя стихи потом тоже. Поначалу я просто не знала его стихов. Сейчас мое любимое его стихотворение – «Садом шел Христос с учениками…».
А чем именно тебе близки Ходасевич и Георгий Иванов?
Просто звуком, мыслью, остротой, драматизмом. Я очень любила прозу Ходасевича. А когда в Германии нам достался двухтомник, я прочитала все его стихи – это было сильное впечатление, хотя я как-то не очень отдавала себе в этом отчет. Просто поневоле, наверное, что-то имитируешь, воспроизводишь и таким образом проходишь эту школу. При этом имитировать я никогда никого не могла. Я даже переводить не могла из-за этого. Не могу воспроизводить чужой голос. Но оно все равно как-то звенит, говорит.
Куда более сознательное и сильное влияние на меня оказал Бродский. Но это пришлось выжигать огнем. Мандельштам еще ладно. Мандельштам не поэт метода. Конечно, Мандельштам тоже влиял на меня, но его влияние было совершенно другим – это было благородное влияние. А бывает влияние не благородное, когда ты просто перенимаешь метод. Мандельштам влиял скорее на рост, на осознание сложности поэзии. Но есть поэты наработанного метода, когда машина просто катит. Эта мощная машина Бродского кого-то перемолотила, кого-то полностью уничтожила.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу