Вся эта история свидетельствует о том, что и «боги могут ошибаться», – да не только ошибаться, но и малодушествовать. Говорю это, конечно, отнюдь не в упрек почтенному профессору, безвозмездно оперировавшему мою мать, а еще до того спасшему жизнь женщине, дорогой мне почти так же, как мать.
Воспоминания об операции тесно связаны с Москвой. И там же, где старость цеплялась за жизнь, распускался цветочек новой жизни, жизни моей маленькой Танечки.
Вот – старая записочка:
«– …Нежный, пушистый височек.
…Тыкается мне в лицо, точно утонуть в нем хочет.
…Лысый затылочек.
…Запах волос.
…Голубые глазки, точно звездочки…»
И другая записочка:
«Стрижка ноготков у ребеночка. Вдруг нагнешься и поцелуешь пальчики. – Анечка, у нее мозоль ! (Это – умиленно-плачущим от радости голосом.) – «Да нет, это не мозоль! Глупый! Это она себе где-то оцарапала…» А пальчики вертятся, каждый отдельно. И ножка тянется вон из руки, да я ее держу. Вот – большой палец на ноге. Аня: «А знаешь, он у нее раньше был вот такой»! (показывает на мизинчик).
– Ну, что ты! – «Ей-Богу!..»
И еще, и еще маленькие, не обработанные заметки на отдельных листках:
«– На седьмом месяце начала весело верещать, как птичка на ветке в хорошую погоду.
– Утром подойдешь к ней: она – в полутемноте, под занавеской, мокрая, сонная, запутавшаяся в пеленках, – снимешь с лица уголочек одеяла (она любит спать, уткнувши носик во что-нибудь теплое), а она из-под него так мило-мило, приветливо-приветливо полусонной улыбкой улыбается..
– Как Танечка начала сидеть. Для меня – целый переворот в душе. То все лежала, завернутая в пеленочки, как кукла, а то вдруг сидит!.. Предчувствие еще большего: речи. Но я в это и не верю.
– На девятом месяце. Игра: Таня роняет кучку игрушек, поставленных одна на другую – и робеет при этом. Игрушки стоят. Протягивает ручку, осторожно пробует и берет ручку назад. Потом тыкает пальчиком, игрушки летят, а она откидывается назад, жмуря глаза и сжимая губы.
– Вдруг лепет: «ппа-ппа!». Узнает мой портрет.
– Ночью она раздражает усталую мать криком, а я так рад убаюкивать ее, прижимая ее тепленькое, испускающее тепло тельце к груди.
– Как я понимаю теперь обожание матерьми (жена Бранда!) вещей умершего младенца! – Сушится Танино серое бумазейное платьице, – да я каждую складочку его чувствую, – чувствую прикосновение ее нежной кожицы, ее милого тельца…»
И это все было в Москве.
А теперь надо с Москвой расстаться.
Помяну еще о милой услуге, оказанной мне Т. Л. Сухотиной-Толстой. Средства на отъезд и хоть на самое первое время, на неделю-две проживания на чужбине, собирались туго. И тут Татьяне Львовне пришло в голову устроить в мою пользу большой Толстовский вечер. Таковой и был устроен ею в большом зале Московской консерватории. Старшей дочери Толстого никто не мог отказать в ее просьбе – выступить на вечере, и тут еще раз, в последний раз, увидел и услышал я ряд выдающихся московских артистов, обычно украшавших своими выступлениями традиционные Толстовские вечера.
Вступительный доклад прочел И. И. Горбунов-Посадов. Рассказывая о Толстом, он ухитрился каким-то образом (уж не помню, каким) воспеть дифирамб и «отъезжающему», не упоминая, впрочем, об его отъезде.
Кажется, именно в этот вечер «божественная» А. В. Нежданова изумительно пела арию Моцарта из оперы «Похищение из Сераля»:
Я любила, я знала счастье
Ах, как жизнь была легка!..
Серебристый голос, изумительная по чистоте интонация, прелестная, полная жизни и благородства мелодия, высокая артистичность исполнения в целом.
Это звучало как колокольчик в воздухе, как отголосок райского блаженства, пронизывало сознание, как классическая надпись, остро и четко вырезанная на мраморе. Хотелось стать ребенком, пасть к ногам певицы.
Комично! В антракте встречаю главу общины-коммуны «трезвенников» братца Ивана Николаевича Колоскова. Весь – взъерошенный, лицо красное, глазенки – злые.
– Какое безобразие! – говорит он.
– Что такое? В чем, где безобразие?
– Да Нежданова! Выбрала такую вещь: любила. страдала. Это – на Толстовском-то вечере! Как это вы допустили? Возмутительно! Весь вечер испортила.
Ну, тут уж я мог только руками развести в ответ на такую чисто-сектантскую узость, на такое непонимание! Моцарт и «братец» Колосков – чья душа светлее и чище?!
М. А. Чехов читал неопубликованную и предоставленную для прочтения Татьяной Львовной замечательную «Сказку о фарфоровой кукле» Толстого, – тоже изящную и тонкую, как фарфоровая безделушка, фантастическую историйку, в которой, в самой легкой и в то же время выразительной форме, высказана была одна из важных, но подчас забываемых заповедей интимной супружеской жизни. До одних доходил, до других не доходил смысл сказки. Не дошел он и до идейно-монашествующего и тупого к живой действительности Н. Н. Г[усева], опубликовавшего через несколько лет «Сказку о фарфоровой кукле» в печати с своими примечаниями, в которых обходилось самое важное, что есть в сказке (не говоря уже о прелестной форме), и подчеркивался отсутствующий социальный смысл этой «игры пера» великого поэта.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу