Для Смирнова фаза социалистического реализма соответствует мазохистскому отрицанию. Анализируя такие романы 1950-х, как «Кавалер Золотой Звезды» С. Бабаевского, «Белая береза» М. Бубеннова, «Счастье» П. Павленко, Смирнов приходит к выводу, что и здесь на вершину бытия человек «поднимается тогда, когда приобщается к небытию». Страдание как единственная форма мазохистского бытия становится залогом бытия как такового. «Мазохистское самоотрицание» Смирнов обнаруживает в достаточно распространенной сюжетной схеме отказа одного из партнеров (причем без вмешательства третьих лиц или роковых обстоятельств, чем эта схема отличается от архетипической конструкции любовного повествования, известного начиная с греческого романа и изображающего вынужденное разделение персонажей) от приносящей ему счастье любви. «Такова, например, одна из нарративных линий в „Русском лесе“ (1953) Леонова: жена профессора Вихрова бросает мужа, чтобы обрести собственное место в жизни; в концовке романа командированный к себе в родные места профессор случайно сталкивается с ушедшей от него многие годы тому назад женой, причем она стоит „перед ним такая же молодая“, как и прежде, персонифицируя тем самым идею данной неданности» (Смирнов 1994: 242–243).
То, что Смирновым обозначается как «мазохистское страдание» героя, на самом деле может быть раскрыто как неданность, отсутствие для него пространства существования. Повзрослевший герой уже нефункционален для позднего соцреализма. Именно поэтому, повзрослев в одном рассказе или романе, герой начинает уже пройденный путь в другом, отличающемся подбором обстоятельств, но концептуально схожем, так как взрослому герою нет места в мире, где возможен только не имеющий конца процесс взросления, ибо взрослость находится уже за пределами той литературы, которая остается инфантильной 101 .
В этой схеме самоопределяется стилистика и многих авторов, пытавшихся описать ситуацию выхода из тупика и обретения психологического взросления, эксплуатируя жанр educational novel. Несмотря на ситуативную разницу таких произведений, как «Оттепель» Эренбурга, «Звезда» Казакевича, «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, «Поденка — век короткий» Тендрякова, «Один день Ивана Денисовича», «Раковый корпус» Солженицына 102 , их авторы эксплуатируют архетип «спящей царевны», описывая, казалось бы, разных героев, делают одно и то же: помещают их в незнакомую для них жизненную коллизию, которая способствует их «пробуждению» 103 .
Помещая героя, биографически принадлежащего XX веку, в пространство психологического романа XIX, авторы соцреализма совершали подмену: та реальность, которую познавал герой, оказывалась иллюзорной. Именно поэтому так часто возникало ощущение, что читатель взрослее автора, автор взрослее своего героя, так как по своим психо-историческим параметрам этот герой принадлежал предшествующему психо-историческому пространству, а автор и читатель последующему, но бинарная структура поля культуры, при потере легитимности притяжения одного полюса, всегда воспроизводит в качестве нового идеала полюс, ранее репрессированный 104 .
Авторы позволяли жить своему герою только до взросления, так как состоявшееся взросление означает для него смерть, реальный, а не романный конец, героя просто не существует после точки взросления, ибо после взросления герой должен олицетворять другой психо-исторический и антропологический тип человека письменного, преодолевшего иллюзию актуальности русской революции 105 , а это соответствует принципиально иному художественному поведению, другой функции письма.
Однако для преодоления инфантильности требовалась новая система взаимоотношения реальности и языка описания.
Утопический реализм как письменный проект
Для взаимоотношения реальности и соцреализма существенным является вопрос о власти, в том числе символической, ставшей инструментом организации не только социального, но и физического пространства, а также целью осуществления письменного проекта революции. Мишель Фуко, называвший концентрацию на теме власти аналитикой власти, призывал освободиться от укоренившихся представлений, помещающих власть исключительно в правовую сферу государства, и полагал, что любые социальные институты (в том числе система тоталитарного господства) являются, скорее, конечным результатом проявления микровласти, которой человек подчиняется в качестве физического существа. Это и дисциплинарная политика, направленная на человеческое тело, и регулирующая политика, направленная на социальные, сексуальные, биологические и т. д. представления, особенно если речь идет о веке биологической власти, «власти, важнейшей функцией которой <���…> стало не умерщвление, но конфискация жизни с начала и до конца» (Foucault 1980: 175). Однако власть — это, конечно, не только власть над телом. Власть как легитимное насилие может быть рассмотрена как состоящая из бесконечно мелких механизмов власти, и в основе любого властного акта лежит символическая власть, легитимирующая признание, универсально придаваемое системе официальных правил. Любая власть — власть утопий, а, как заметил Бурдье, специфика советского режима состояла в том, что ему удалось объединить два принципа легитимности (две утопии), которые используются и демократическими режимами, но в раздельном виде, — научность и демократическую репрезентативность 106 . Утопия народного представительства, осуществляемая посредством делегирования прав, дополнялась популистским сциентизмом, легитимирующим марксистскую доктрину в виде абсолютно непротиворечивой науки о социальном мире, что давало возможность тем, кто являлся ее хранителями и официальными поручителями, занять абсолютную точку зрения, которая одновременно являлась точкой зрения науки и точкой зрения сначала пролетариата, а после трансформации идеи пролетарского государства во всенародное — точкой зрения народа. Инструментом воплощения утопий стал реализм, который имеет смысл назвать утопическим, так как его основной функцией стало замещение образов реальности утопическими представлениями о ней.
Читать дальше