Вот как он описывал Виктора Гюго и Александра Дюма: «Виктор Гюго и Александр Дюма – два соперника; им тесно во французской литературе. Успех одного вредит успеху другого. По личному характеру Гюго более уважаем, чем Дюма» [843]. «Дюма – франт, весь в цепочках, в бархате, в белом, которому позавидует любой английский турист. Видно, что он хочет нравиться женщинам, чтоб о нем говорили, считали его законодателем вкуса и моды. Виктор Гюго – совсем противное: одет скромно и просто, говорит тихо и несмело, держит себя по старине, т. е. пристойно и прилично» [844].
«Виктор Гюго очень любит Россию и чрезвычайно желает видеть Кремль; долгое путешествие его пугает; жаль оставить жену и детей. В душе он роялист, приверженец Бурбонов; но оставил легитимистов, когда увидел, что они употребляют все средства, даже бунт, в пользу своих мнений» [845]. Правда, как писал исследователь творчества Гюго М.П. Алексеев, любовь Гюго к России – лишь уловка, принимая во внимание его полонофильские гимны времен Польского восстания 1830–1831 гг., цикл стихов, посвященных Наполеону, хотя это, на мой взгляд, вовсе не является свидетельством русофобии. Для Гюго этих лет, по мнению Алексеева, Россия была страной «казака» [846].
Ф.-Р. Шатобриана Строев называл «лучшим французским прозаиком». Правда, к концу 1830-х гг., по его мнению, Шатобриан «уже сошел с литературного и политического поприща»: «Величественная развалина, свидетель новой истории Франции, лицо гомерическое, современный Нестор… он ездил с Людовиком XVI на охоту, видел ужасы революции, ссорился с Наполеоном за академические речи, встречал Бурбонов при возвращении их, потом провожал их в изгнание и теперь смотрит на бедное свое отечество, раздираемое партиями, бабувистами, фурьеристами, фанатиками всех сортов и видов» [847].
«Другая руина французской литературы» – Оноре Бальзак, «у нас славный, знаменитый, во Франции почти забытый и развенчанный. Успех его объясняется достоинством его романов, а падение – непонятная загадка. Литературная его участь может быть объяснена только непостоянством парижан, которые беспрестанно ищут новых идолов, новых имен. Бальзак славился пять лет; это надоело парижанам. Все Бальзак, да Бальзак, скучно! В отставку его!» [848]Можно сказать, Строев очень тонко подметил особенность французского национального характера, проявившуюся спустя десять лет, в феврале 1848 г.
Строев делился своими впечатлениями о Бальзаке: «Теперь находят, что он изображал общество ложными, неверными красками… Со времени падения своего Бальзак переменился, одевается неопрятно и нечисто. Я видел его в старом синем сюртуке и желтых нанковых панталонах. Шляпа его была помята, как будто на ней просидел кто-нибудь в продолжение целого дня. Он уже не носит той знаменитой, исторической трости, о которой написан целый роман, а заменил ее тоненькою тросточкою, которою играет, без всякого уважения к проходящим. У себя, дома, он сибарит: у него высокие комнаты, великолепные ковры, мраморные камины, дорогие картины в золотых рамах. Письменный его стол похож на выставку изящных безделушек и может быть сравнен только с роскошным туалетом самой причудливой кокетки. Бальзак очень богат и может удовлетворять прихотям, покупать все, что ему нравится… Чистота, опрятность, богатство его комнаты составляют странную противоположность с его простым, почти бедным нарядом…» [849]
Правда, к этому времени Бальзак нисколько не походил на изящных поэтов позднего романтизма, пленивших русского дипломата Виктора Балабина (о нем разговор впереди) своими аристократическими манерами. Житейская борьба уже давно стряхнула с него все остатки его раннего дендизма. Давно миновала пора его модных фраков с точеными золотыми пуговицами, тонким полотняным бельем, шелковыми чулками и легендарной тростью с набалдашником, осыпанным драгоценными камнями. Давно миновала пора его собственных выездов, кабриолетов, тильбюри, обедов в Роше де Канкаль и вечеров в легитимистских салонах, где модный романист появлялся, блистая перстнями, распространяя запах дорогих духов и ослепляя общество остроумием и легкостью своей непринужденной импровизации [850]. Накануне поездки в Петербург он был весь во власти своего жестокого рабочего режима: ложился спать в семь часов вечера, сразу же после обеда, и вставал в три часа утра. Он собирался вставать в два часа ночи и работать шестнадцать часов без перерыва. «Большую часть времени я не слежу за своим телом, – писал он. – У меня нет времени принимать ванны, купаться или бриться. А сколько людей хотят меня видеть наряженным, как денди, который тратит столько же времени на свой туалет, сколько я на писание» [851].
Читать дальше