Трагикомизм ситуации состоит в том, что Фома Опискин берёт на себя, так сказать, моральную ответственность за всё происходящее в Степанчикове. И сами обитатели Степанчикова эту роль охотно ему доверяют. Им необходим внешний нравственный авторитет, и Фома, присваивая себе функцию совести , блистательно эксплуатирует эту человеческую потребность. Он выступает не столько даже от своего собственного имени, сколько от имени как бы персонифицированного в нём высшего духовного начала. И любой бунт, направленный против него лично, он пытается представить как посягновение на эту бдительно охраняемую им духовность. Его шутовство почти не поддаётся разоблачению, ибо сам шут апеллирует к высшим нравственным интересам. И потому зловещая фигура Фомы Опискина любопытна не только в чисто психологическом плане: она ещё и социально опасна.
«Диктатор» села Степанчикова, конечно же, мировой тип (как и Тартюф, с которым его часто сравнивают, хотя по «сумме зла», вернее, по своим потенциальным возможностям, Фома скорее шекспировский персонаж). Правда, все подобные определения весьма условны: «огромный типический характер», созданный Достоевским, не имеет прямых аналогов в европейских литературах.
Потребность тиранства носит у Фомы Фомича во многом самоценный характер. Недаром Мизинчиков говорит, что «это тоже в своем роде какой-то поэт». Фома бескорыстен в своём «искусстве для искусства»: его корысть не столько вещественная, сколько психологическая (хотя именно нравственное господство доставляет ему ощутимые материальные выгоды). Поэтому уличить его чрезвычайно трудно.
История Фомы свидетельствует о том, что человек низкий и ограниченный может при определённых условиях подчинить себе социум, навязать свою волю, задать тон. Бывший «читальщик» при всей своей бездарности обладает рядом специфических талантов. В частности, страшным в его руках оружием – «даром» слова.
Фома – человек книжный: разумеется, не в истинном значении, а в смысле усвоения внешних литературных форм (впрочем, это усвоение весьма относительно: присущее Фоме душевное хамство ярко проявляется и в языке, и в его беседах с крестьянами, в диалогах с Гаврилой и Фалалеем). Будучи существом глубоко неинтеллигентным, он использует в своей «идейной борьбе» нормативы книжной, «культурной» речи. Именно форма действует обольстительно на его слушателей. Беспросветное словоблудие Фомы облачено в «пристойные» словесные одежды. Его демагогия не воспринимается обитателями Степанчикова в качестве таковой, ибо правильная, литературно организованная речь («мелодический слог» Фомы!) уже сама по себе свидетельствует в их глазах о значительности произносимого.
Можно поэтому сказать, что у Фомы Фомича форма как бы пародирует содержание: ханжа и лицемер, он предстаёт перед нами в обличье моралиста и духовного просветителя; неуч и графоман выступает от лица науки и образованности [469]. Он ввергает окружающих в мир призраков (иными словами, форм, лишённых содержания), в мир торжествующих мнимостей, с которыми справиться тем труднее, чем настоятельнее Фома апеллирует к христианской нравственности и здравому смыслу одновременно.
При этом Фома Фомич абсолютно глух к таким оборотам речи, которые не поддаются логической формализации. В этом отношении характерен следующий эпизод. Несчастный Фалалей, тот самый, которому снится бесконечный сон про белого быка, имел неосторожность заявить: «Натрескался пирога, как Мартын мыла!» Фома Фомич производит по сему случаю строжайшее следствие.
– Помилуйте, полковник, разве говорят такими фразами в образованном обществе, тем более в высшем? Сказал ты это или нет? говори!
– Ска-зал!.. – подтверждает Фалалей, всхлипывая.
– Ну, так скажи мне теперь: разве Мартын ест мыло? Где именно ты видел такого Мартына, который ест мыло? Говори же, дай мне понятие об этом феноменальном Мартыне!
Молчание.
– Я тебя спрашиваю, – пристаёт Фома, – кто именно этот Мартын? Я хочу его видеть, хочу с ним познакомиться. Ну, кто же он? Регистратор, астроном, пошехонец, поэт, каптенармус, дворовый человек – кто-нибудь должен же быть. Отвечай!
– Дво-ро-вый че-ло-век, – отвечает, наконец, Фалалей, продолжая плакать.
– Чей? чьих господ?
Это вползание в мир абсурда, ибо образное мышление – а «Мартын» в известном смысле образ, усвоенный народным сознанием и вошедший в поговорку [470]– ни в малой мере не подчиняется законам формальной логики (в данном случае дотошность Фомы в чём-то схожа с буквалистским подходом полковника Ростанева к стихотворению Козьмы Пруткова). С таким же успехом мучитель Фалалея мог бы задаться вопросом, откуда в пословице «На безлюдье и Фома дворянин» взялся этот самый Фома и какова его генеалогия [471].
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу