Этот подлинный документ (его приводит в своей «Хатынской повести» А. Адамович) современники Достоевского могли бы счесть за жуткий вымысел, порождённый нечистой игрой воображения. «Воистину жестокий», «железный» XIX в. не ведал ничего подобного. Спорадическое «сдирание кож» ещё не было возведено в ранг планомерной (с писанием отчетов) государственной политики.
Голос Достоевского – голос предостерегающий.
Если цивилизация, несмотря на всю свою внешнюю импозантность, внутренне бездуховна, она отнюдь не гарантирует от повторения ужасов средневековья. Более того – такая цивилизация по сути своей дегуманистична, она таит в себе повышенную потенциальную угрозу. «Обычные» преступления могут быть помножены на её техническую мощь и оправданы её собственной наукой – так сказать, «математически». «…[Н]о если б, – пишет Достоевский, – чуть-чуть “доказал” кто-нибудь из людей “компетентных”, что содрать иногда с иной спины кожу выйдет даже и для общего дела полезно, и что если оно и отвратительно, то всё же “цель оправдывает средства”, – если б заговорил кто-нибудь в этом смысле, компетентным слогом и при компетентных обстоятельствах, то, поверьте, тотчас же явились бы исполнители, да ещё из самых весёлых» [392].
Смердяков был убеждён Иваном вполне «компетентным слогом и при компетентных обстоятельствах». Спустя немногим более полувека под Освенцимы и Хатыни также была подведена солидная «теоретическая» база.
У Достоевского постоянно присутствует мысль о зыбкости, эфемерности «цивилизации», не связанной органически с «культурой». «Ножницы» между внешними достижениями прогресса и его моральной оправданностью расходятся всё больше. Общество, лишённое нравственного центра, как всякая «бесцентровая» цивилизация, социально и этически нестабильно. Нравственные законы не составляют внутренней необходимости, они соблюдаются лишь постольку, поскольку «городовые стоят». Но в таком случае человек находится в состоянии опасного и неустойчивого равновесия: «Цивилизация есть, и законы её есть, и вера в них даже есть, но – явись лишь новая мода, и тотчас же множество людей изменилось бы. Конечно, не все, но зато осталась бы такая малая кучка, что даже… ещё неизвестно, где бы мы сами-то очутились: между сдираемыми или сдирателями?» [393]
Разумеется, всё, что говорит по этому поводу автор «Дневника», вполне естественно связать с его страхом перед социальными катастрофами, с его неприятием методов революционной борьбы. Сделать это тем проще, что Достоевский действительно страшился революционных потрясений и вовсе не был склонен соглашаться с необходимостью тех радикальных мер, которыми эти потрясения сопровождались (хотя не следует сбрасывать со счетов и знаменитое «расстрелять!» Алёши Карамазова).
Но тут есть ещё и другая сторона. На неё, к сожалению, до сих пор не обращали внимания.
В своих воспоминаниях о Достоевском Суворин пишет: «Во время политических преступлений наших (т. е. покушений. – И. В. ) он ужасно боялся резни, резни образованных людей народом, который явится мстителем. “Вы не видели того, что я видел, говорил он, вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости. Я видел страшные, страшные случаи”» [394].
О каком насилии идёт здесь речь?
Здесь не только неприятие того, что Пушкин называл «русским бунтом, бессмысленным и беспощадным», не только естественное отвращение к разгулу слепой и кровавой стихии.
В этих словах – ужас перед провокацией. Перед белым террором – стихийным или направляемым сверху, перед «охотпорядством», взявшим на себя защиту «народной правды» [395].
Это ужас не только пугачевщины, но и – Вандеи. Ибо не в меньшей степени, чем революции, автор «Бесов» страшился контрреволюции.
«Покушение на жизнь графа Лорис-Меликова его смутило, – продолжает Суворин, – и он боялся реакции. “Сохрани Бог, если повернут на старую дорогу”» [396].
«На старую дорогу» повернули через несколько месяцев – после 1 марта; впрочем, этого Достоевский уже не увидел [397].
Кто же войдёт в царство небесное?
В авторском предисловии к «Братьям Карамазовым» сказано: «Теряясь в разрешении сих вопросов, решаюсь их обойти безо всякого разрешения».
В этом усмешливом замечании довольно серьёзности. Ибо нет «разрешения» на вербальном уровне. Есть – «за словом». И проследив путь Достоевского от «идеализации идеалов» до «материализации идеалов», мы вправе задаться вопросом: каков же сам идеал?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу