* * *
Еще в Киеве меня бросало в жар: куда я лезу? Мне ли распутывать загадки власти? С какого права я эксплуатирую случайную близость к Витте? Касаюсь самого чувствительного места из жизни великой страны? Выношу на подмостки исторический спор русской власти с народом? Что я такое? Ни знаний, ни нравственной чистоты, ни таланта, равного этой задаче, у меня нет, – одна лишь самоуверенность, подстегнутая шалой девчонкой, прихотью беременности. Перевитая трусостью дерзость, подогретая карьеризмом чувственность – вот авторы произведения, являющегося как бы (!!) на смену «Ревизора» и «Горе от ума». Говорил я себе все это в тайниках души, но внешне торжествовал. Когда в театрах и на улице меня сопровождал шепот: «Большой человек», когда всероссийская анкета о лучшей пьесе сезона присудила пальму первенства мне, когда красивые актрисы падали в мои объятья, а лучшие актеры выпрашивали у меня роли, когда покойный Южин (Сумбатов) написал мне: «Малый театр и вся Россия ждет вашей следующей пьесы», я затыкал глотку моей души фразой, которой успокаивала мои сомнения Наташа:
– Ты трус. Хороший скакун, но без хлыста приза не возьмешь…
Подгоняемый этим хлыстом, я и скакал от приза к призу.
После первого представления «Большого человека» в Киевском театре тамошний критик, известный ругатель, Ярцев, написал в «Киевской мысли»:
«Пьеса написана по заказу, чиновничьим языком, без малейшей художественной правды, и пользуется успехом скандала».
В бешенстве я что-то написал ему и получил ответ:
«Еже писах – писах».
– Зависть, – успокаивала меня Наташа.
И я успокоился.
На «Большом человеке» я и впрямь мог заработать миллион (не от Витте). Но сделал все, чтобы его не заработать. Меня снедало – корыстолюбие. Кроме Линской-Неметти на мою пьесу зарились и другие антрепренеры. Объехать с ней Россию проектировало пять трупп. От меня потребовали запрета играть пьесу на провинциальных сценах. Я запретил и этим потерял доход от свыше 200 провинциальных театров. А труппы, за исключением московского Малого театра, разладились. «Большого человека» в 3/4 России не играли. Подобную же глупость, и тоже от жадности, я сотворил и со следующей моей пьесой – «После брани», успех которой обеспечивало уже одно мое имя. Петербургским актерам я выругал (в письме) московских, а московским – петербургских. В результате обе труппы пьесу развалили, назвав ее «После дряни».
Директор театров, Теляковский, говорил мне:
– Да вы спятили, батенька. Ругали бы после 40-го представления. А то в самый разгар успеха…
Словом, я сделал все, чтоб материальный успех моей удачи свести к нулю.
Остался, однако, успех моральный.
* * *
Как бы строго ни судили меня как художника, как бы усердно ни вычеркивали из списка драматургов, мой стаж публициста от этого только выиграл. Перенося публицистику на подмостки, я открывал эру художественной публицистики. Так уверял я себя, забыв, что до меня безмерно лучше сделал это Герцен. Спрос на публицистику в то время был велик. В Петербурге гремел Меньшиков, в Москве Дорошевич, в Киеве Яблоновский. Немало было талантливых журналистов, – один Суворин чего стоил, – но художников на всю Россию было с десяток. Заслуженно или нет, после «Большого человека» причислили к ним и меня. Дорошевич меня позвал в «Русское слово», Суворин – в «Новое время», Проппер – в «Биржевые ведомости», Худяков – в «Петербургскую газету». Были и другие предложения, которых я принять не мог. Но эти четыре принял.
Столыпин в «Новом времени» (я его чем-то задел) писал, что я «хамелеон». Мои друзья шутили, что я полемизирую сам с собой. Влас Дорошевич басил:
– Принесут газеты, развернешь – тут Баян, там Рогдай, тут Рославлев, там Полесский, – никакие маски скрыть ваше перо не могут. Как успеваете?.. И какую кучу денег загребаете!
Деньги я и впрямь загребал. В каждый свой приезд в Петербург хозяин «Русского слова», Сытин, пытался меня объехать на кривой, но каждый раз это ему дорого обходилось. Я зарвался. Дорошевичу он платил 4 тысячи в месяц, себе я потребовал 3 тысячи. Суворин тоже предложил мне поначалу двугривенный за строчку, а потом 1 тысячу рублей месячных. Проппер, никому не плативший больше 6 копеек за строчку, вынужден был поднять мою плату до полтинника. Худяков до 75 копеек и т. д. Больше 5 тысяч в месяц я зарабатывал пером и почти столько же в акционерных обществах. И все это меня не удовлетворяло.
* * *
При всех моих слабостях, ошибках и даже проступках, я вынужден протестовать против приписывавшейся мне эластичности убеждений. Это вовсе не заслуга – это моя моральная неприспособленность. Убеждения мои, как и у всех, менялись. Но, кажется, положительных политических убеждений у меня никогда не было – были лишь отрицательные. Это, мол, плохо, а что лучше – не знаю. Перо мое воротит от сознательной лжи – и не столько по принципу, сколько по структуре. Яне умею убедительноврать. Сознательная ложь меня воодушевить не может, а без воодушевления я писать не могу. Мое дарование, если оно есть, надо «вздрючить» (выражение Витте). Наташа отлично знала, что я не подделываюсь к Витте, приписывая ему рыцарство власти, но она видела, что без этого меня не вдохновишь, и она подстегнула мой романтизм. Я– раб кончика пера. Такопределял меня Дорошевич.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу