…льстец лукав,
Он горе на царя накличает.
. . . . . . . . . . . . . .
Он скажет: просвещенья плод —
Разврат и некий дух мятежный.
Но этой печальной стороны ничто не предвещало в первые светлые годы царствования, и историческая истина требует, чтобы не смешивали вместе двух периодов, столь различных».
Разумеется, мы вовсе не собираемся принять концепцию двух периодов в той форме, как её предложил Ковалевский. Так же, как его упрощённую схему внутренней политики конца 1820-х годов и отношений Пушкина с Николаем (при этом цитируется пушкинское стихотворение «Друзьям»). В то же время записи Ковалевского об усилении произвола, трусости, о боязни революций,— записи, сделанные явно со слов важного государственного человека, министра Блудова, представляют определённую ценность. Тут, кстати, уместно вспомнить, что именно Блудову царь сообщил о беседе с «умнейшим человеком», Пушкиным; при всём огромном различии человеческих, общественных черт поэта и министра — фавор сравнительно либерального Блудова неслучайно совпал с «потеплением» к Пушкину. И, наоборот,— если уж столь верный слуга престола, как Блудов, почувствовал позже охлаждение царя, то что говорить о людях, далеко не столь близких, не столь приятных Николаю. Это неплохо видно по тому, как задним числом менялись царские впечатления и рассказы о первой встрече с поэтом.
Теперь, когда мы проанализировали основные воспоминания и рассказы о той аудиенции, когда сопоставили с устной беседой — письменный диалог, записку «О народном воспитании» и ряд событий 1826—1828 годов,— теперь настало время обратиться к двум мемуарным свидетельствам, которые пока что в нашем рассказе упоминались лишь мельком.
Речь идёт о двух позднейших записях, восходящих к царю и его кругу.
Напомним, что царь сначала поощрял довольно идиллическую версию встречи («я буду твоим цензором», «Теперь ты… мой Пушкин», «Я… говорил с умнейшим человеком в России»). Никаких холодных, отрицательных нюансов современники, кажется, не слышат, не знают. Чуть позже, когда Пушкин передаёт друзьям, что ему «вымыли голову»,— всё равно впечатление от первой беседы остаётся неизменным: постоянно даже возникает контраст между «теплотой» кремлёвской аудиенции и последующим неудовольствием, холодом.
Однако пройдут годы, и осведомлённый чиновник III Отделения М. М. Попов сосредоточит своё внимание на подробности, которая прежде не казалась важной, почти не упоминалась в откликах современников; Попов запишет, что Пушкин, «ободренный снисходительностью государя, делался более и более свободен в разговоре; наконец, дошло до того, что он, незаметно для себя самого, припёрся к столу, который был позади его, и почти сел на этот стол. Государь быстро отвернулся от Пушкина и потом говорил: „С поэтом нельзя быть милостивым“» [329] PC, 1874, № 8, с. 691.
.
В 1826 году Попов был слишком незначительным лицом, слишком молод, чтобы получить сведения из первых и даже вторых рук; апогей его карьеры относится к 1840—1850-м годам [330] См.: Русский биографический словарь. Плавильщиков — Примо. СПб., 1905, с. 553.
. В ту пору он был уже лицом, приближённым к Бенкендорфу и другим столпам высшей политики (впрочем, поддерживая старое знакомство и с Белинским). От кого бы непосредственно Попов ни слышал то, что записал, его версия, конечно, исходит не от Пушкина, а от Николая и движется «по служебной линии», через III Отделение.
В рассказе Попова обратим внимание на любопытные слова о государе, который «потом говорил», что «с поэтом нельзя быть милостивым». Потом — это позднейший, более неблагоприятный взгляд царя, уже укрепившегося, куда более уверенного в жёстком курсе и, кажется, забывшего свои же эффектные, «добродушные» формулы, произнесённые в беседе с Пушкиным в сентябре 1826 года.
Ясно, что поначалу царь не вспоминал, «забыл» нарушение Пушкиным этикета; однако позже, потом, почему-то к этому возвращается и, задним числом, всё больше раздражается…
Подобную же эволюцию царских воспоминаний мы находим в известной записи М. А. Корфа; отрывки из неё уже цитировались выше, однако некоторые очень важные особенности рассказа выявляются только при полном его воспроизведении, с учётом «соседствующих» строк, а также — исторического контекста. Очень полезным оказалось при этом обращение к автографу Корфа, сохранившемуся в рукописном собрании библиотеки Зимнего дворца [331] ЦГАОР, ф. 728, № 1817/XI, 1848 г.
.
Читать дальше