Теперь остановимся на том, что приезд в Москву и житьё там Пушкина были для моего брата только поводом к разным неприятностям в литературных его отношениях. Против него явились: новый неприязненный журнал, под покровительством Пушкина, и авторитет великого поэта, сильно действовавший на публику, которая, разумеется, не знала причин этого явления, и многие, конечно, присоединились к блестящему авторитету. Словом, Пушкин сделался неприятелем «Московского Телеграфа», следственно и издателя его; а он, при своих средствах, мог нанести ему существенный вред, хотя бы даже не имел того в виду […]
Весною 1828 года […] я приехал в Петербург с рукописью перевода Вальтер-Скоттовой Жизни Наполеона […] Это была главная, если не единственная, причина моей поездки в Петербург, где я не бывал до тех пор […] Я не спешил знакомиться ни с г. Гречем, ни с Булгариным. В первое время по приезде в Петербург я жил в гостинице «Демут», где обыкновенно квартировал А. С. Пушкин. Я каждое утро заходил к нему, потому что он встречал меня очень любезно и привлекал к себе своими разговорами и рассказами. Как-то в разговоре с ним я спросил у него — знакомиться ли мне с издателями «Северной Пчелы»? — «А почему же нет? — отвечал не задумываясь Пушкин. — Чем они хуже других? Я нахожу в них людей умных. Для вас они будут очень любопытны!» Тут он вошёл в некоторые подробности, которые показали мне, что он говорит искренно, и находил, что с моей стороны было бы неуместной взыскательностью отказаться от этого знакомства […] [457]
О Пушкине любопытны все подробности, и потому я посвящу ему несколько страниц. Он жил в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнаток, и вёл жизнь странную. Оставаясь дома всё утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал лёжа в постели, а когда к нему приходил гость, он вставал с своей постели, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал и приглаживал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда заставал я его за другим столиком — карточным, обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя; после нескольких слов я уходил, оставляя его продолжать игру. Известно, что он вёл довольно сильную игру, и чаще всего продувался в пух! Жалко бывало смотреть на этого необыкновенного человека, распалённого грубою и глупою страстью! Зато он был удивительно умён и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его замечания и суждения невольно врезывались в памяти. Говоря о своём авторском самолюбии, он сказал мне: «Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня». Я заметил ему, что этим доказывается неравнодушие его к похвалам. — «Нет, а может быть, авторское самолюбие?» — отвечал он смеясь. В нём пробудилась досада, когда он вспоминал о критике одного из своих сочинений, напечатанной в Атенее, журнале, издававшемся в Москве профессором Павловым. Он сказал мне, что даже написал возражение на эту критику, но не решился напечатать своё возражение и бросил его. Однако, он отыскал клочки синей бумаги, на которой оно было писано, и прочёл мне кое-что. Это было собственно не возражение, а насмешливое и очень остроумное согласие с глупыми замечаниями его рецензента, которого обличал он в противоречии и невежестве, повидимому соглашаясь с ним. Я уговаривал Пушкина напечатать остроумную его отповедь «Атенею», но он не согласился, говоря: «Никогда и ни на одну критику моих сочинений я не напечатаю возражения; но не отказываюсь писать в этом роде на утеху себе». После он пробовал быть критиком, но очень неудачно, а в печатных спорах выходил из границ и прибегал к пособию своих язвительных эпиграмм. Никто столько не досаждал ему своими злыми замечаниями, как Булгарин и Каченовский, зато он и написал на каждого из них по нескольку самых задорных и острых своих эпиграмм. Вообще, как критик, он был умнее на словах, нежели на бумаге. Иногда вырывались у него чрезвычайно меткие остроумные замечания, которые были бы некстати в печатной критике, но в разговоре поражали своею истиною. Рассуждая о стихотворных переводах Вронченки, производивших тогда впечатление своими неотъемлемыми достоинствами, он сказал: «Да, они хороши, потому что дают понятие о подлиннике своём; но та беда, что к каждому стиху Вронченки привешана гирька!»
Читать дальше