Второй пример относится скорее к области ожидаемых, возможных параллелей.
Анализ исходных отношений в среде ранних неоантропов, описанных выше, может привести к переосмыслению целого ряда исследуемых психоанализом состояний, «комплексов» и т. п. Так, можно предположить, что своеобразные «гендерные» и межпоколенные отношения у ранних неоантропов позволяют дать несколько иную, чем принято, более точную и тонкую интерпретацию так называемого эдипова комплекса.
Исследования Поршнева, затрагивающие культуру, касаются, главным образом, ее происхождения, нейрофизиологических, зоологических, а также социально-психологических предпосылок ее различных проявлений. Поэтому большая часть результатов исследований Поршнева, которые можно было бы провести по ведомству «культурология», фактически уже изложены выше, в предыдущих разделах настоящей статьи. Здесь следует затронуть еще несколько важных тем, которые оставались до сих пор за рамками нашего изложения.
В поршневском анализе главного этического вопроса «что такое хорошо и что такое плохо?» отмечу три взаимосвязанных аспекта.
С одной стороны, это исследование происхождения самой оппозиции «плохого» и «хорошего».
Из предыдущего изложения должно быть ясно, что «плохим», «некрасивым» в конечном счете оказывается все, что прямо относится к поведению палеоантропа времен дивергенции, что хотя бы отдаленно напоминает такое поведение, наконец, все то, что можно интерпретировать как «соучастие» в его грязных делах, как «попустительство» ему, «соглашательство» с ним и т. п.
Характерно, что всевозможные этические своды разработаны в части «что такое плохо?» всегда гораздо подробнее, детальнее, ярче, чем в части «что такое хорошо?». «Хорошо» — это все, что не «плохо». Поэтому, хотя большинство сравнительно-исторических исследований по этике и эстетике занимается почти исключительно представлениями о «хорошем» и «красивом», с точки зрения Поршнева, напротив, наиболее интересными были бы исследования именно того, что в разные эпохи у разных народов считалось «плохим» и «некрасивым».
С другой стороны, это исследование самого физиологического и психологического механизма осуществления запрета — запрета делать что-либо «плохое». Поршнев так описывает общую «формулу» любого запрета — «нельзя, кроме как в случае…»:
«Все запреты, царящие в мире людей, сопряжены хоть с каким-нибудь, хоть с малейшим или редчайшим исключением. Человек не должен убивать человека, „кроме как врага на войне“. Отношения полов запрещены, „кроме как в браке“, и т. п. Пользование чужим имуществом запрещено, „кроме как при дарении, угощении, сделке“ и т. п. Совокупность таких примеров охватывает буквально всю человеческую культуру. Складывается впечатление», — осторожно продолжает Поршнев, — «что чем глубже в первобытность, тем однозначнее и выпуклее эти редчайшие разрешения, с помощью которых психологически конструируется само запрещение. Нечто является „табу“, „грехом“ именно потому, что оно разрешено при некоторых строго определенных условиях. Это — запрещение через исключение. По-видимому, при этом в обозримой истории культуры представления о „табу“, „грехе“, „неприкосновенном“, „сакральном“ и т. п. мало-помалу утрачивают свою генерализованность в противоположность чему-то, что можно и должно. Происходит расщепление на много конкретных „нельзя“. Достаточно наглядно это видно в том, как в христианстве или в исламе усложняется классификация „грехов“ не только по содержанию, но и по степени важности». [107] См.: «Генетическая природа сознания (интердиктивная функция речи).» «Проблемы сознания». Материалы симпозиума. — М., 1966. С. 30.
Какова же природа такого специфического «конструирования» запрета?
Отвечая на этот вопрос, Поршнев ссылается среди прочего и на «философию имени», разработанную Лосевым:
«Расчленяя в слове как бы ряд логических слоев или оболочек, Лосев особое внимание уделил тому содержанию слова, которое он назвал „меоном“: в слове невидимо негативно подразумевается все то, что не входит в его собственное значение. Это как бы окружающая его гигантская сфера всех отрицаемых им иных слов, иных имен, иных смыслов. Если перевести эту абстракцию на язык опыта, можно сказать, что слово, в самом деле, выступает как сигнал торможения всех других действий и представлений кроме одного-единственного». [108] Там же, с. 33.
Читать дальше