Глаза гречанки заблестели, в них показались слезы.
- Theot Okos! <����Матерь Божья! (греч.)> Помню ли я?! Конечно, помню, все помню! Я к тебе приехала в Венецию. Приехала, чтобы повидать тебя еще раз.
- Я ждал, когда ты скажешь это, Киприда, ждал, а ты все говорила про старые отцовские долги... Но почему - еще раз? Полно, мы увидимся еще много раз. Черт возьми! Мы вместе уедем в Швецию к благородному Густаву-Адольфу и будем жить в Стокгольме, где зимой с неба падает белый снег, а не льется вода за шиворот!
- Нет, Генрих, нет! Я знаю, что будет совсем иначе. Я чувствую! А ты не знаешь и поэтому молчи, молчи, неуклюжий, неотесанный, огромный еретик... Я не хочу, чтобы было так... но - я чувствую.
Глаза гречанки затуманились, мысли ее витали сейчас далеко.
- Я помню тот день, это было незадолго до рождества святого Иоанна. Отца схватили... Императору было плохо, с ним был припадок... отец вылечил его, но там был этот проклятый испанец... Он, он во всем виноват, будь он проклят... Курили благовония, служили торжественную мессу, звуки органа... А потом - этот огонь. Огонь во всем теле... Этот бред... И теперь я живу, будь он проклят и император вместе с ним. Живу, живу, Генрих, и даже не знаю, подействовало ли то снадобье или, может быть...
Гречанка разрыдалась. Роган бросился к ней, чтобы утешить ее, но женщина оттолкнула его.
- О Christos-Soter <����Христос-Спаситель (греч.)>, прости меня, если можешь, - говорила она, содрогаясь от рыданий. - Прости мои грехи, но ведь и ты поступил со мной жестоко! Очень жестоко. Да, я подсунула инквизиторам ту девочку, она и впрямь была ненормальной, и они уцепились за нее. Не сделай я этого, мне не удалось бы сбежать тогда, в Клермоне. Наверное, они пришли в ярость, когда поняли, что сумасшедшая Перье и ее полубезумный старый отец вовсе не то, что они надеялись получить. Да-да! Быть может, они сожгли ее. Но тогда - она сейчас с тобой, Христос всеблагой и всемогущий. А я, я... я - никогда не буду с тобой. И ни с кем. Я всегда буду... одна.
Женщина упала на руки Рогана почти без чувств.
Расставание было тяжелым. Герцог, печальный и недоумевающий, спустился в лодку, которая отвезла его к тому самому месту, где он сел в нее прошлой ночью. Вечерело. Снова пестрая публика потянулась к площади, снова кафе и казино, расположившиеся под портиками, с трех сторон окружавшими площадь Святого Марка, принялись наполняться любителями вина и острых ощущений.
Проходя мимо площади, герцог Роган постарался обойти шумную толпу стороной. У подножия Лестницы Гигантов он заметил знакомую фигуру. Это был его гондольер Гвидо. Герцог остановился в тени, желая проверить возникшую догадку.
Гондольер крадучись взбежал по ступеням и, опасливо поглядывая на алебардщика, стоящего на страже у Дворца, приблизился к одному из отверстий в дворцовой стене, окруженных барельефами в виде львиной головы, которые были известны тем, что в них опускали тайные доносы. Гвидо опустил в "Львиную голову" свернутую в трубочку бумагу и заскользил по лестнице, спеша убраться подальше.
Герцог понял, что его гондольер только что донес правительству Республики о том, что его синьор вчерашней ночью тайно отправился на свидание, переоделся в костюм Арлекина и исчез на сутки, уйдя от погони верных людей, оплачиваемых государством для службы подобного рода.
Когда Роган проходил мимо алебардщика, тот вытянулся и отдал герцогу честь. Он был одет в мундир далматинской гвардии и узнал своего командира.
Глава шестьдесят третья
Два иезуита
В одном из монастырей города Нанси, находящегося в Лотарингии, появился монах, внешность которого обращала на себя внимание с первого взгляда. На вид ему можно было дать лет двадцать восемь - двадцать девять, хотя его близкие друзья, а их было всего двое или трое, знали, что он выглядит несколько старше своего возраста. Этот человек имел привычку много думать, много молчать и мало говорить, а задумчивость и размышления, как известно, старят.
Его нежная кожа сияла матовой белизной, а в красивых черных глазах, которые он обычно скромно опускал при разговоре почти с любым собеседником, светился ум. Случалось, в них загорались молнии, но стоило только им сверкнуть раз-другой, как они уже угасали, скрытые завесой благоразумного смирения и, видимо, напускной кротости.
Методичный голос его редко нарушал тишину монастырских сводов - монах предпочитал чаще слушать, что говорят другие.
Движения его были изящны, смех - редок и благозвучен, однако упругая походка и статная фигура выдавали в нем скорее военного человека в недалеком прошлом, чем книгочея или церковника.
Читать дальше