(365)
патриарх наших певцов в восторге, со слезами на глазах бросился целовать поэта и осенил кудрявую его голову, мы все под каким-то неведомым влиянием благоговейно молчали" * .
"Отрочески звенел" голос Пушкина; кудрявый мальчик стоял перед Державиным за год до его смерти и читал свои стихи и Державин благословил его. Это апофеоз, осуществленный самой историей, это XVIII век склоняется перед XIX-м; это "патриарх русских певцов", в гроб сходя, передает свои полномочия, свой поцелуй и надежды молодому орленку, расправляющему свои изумительные крылья. Точно в этой волнующей символической сцене на лицейском экзамене история литературы хотела показать себя въявь, разыграть себя в лицах и встречей старика и отрока наглядно отметить важный перевал на дороге нашей словесности.
Зазвеневший голос Пушкина не однажды откликался и потом на звуки Державина, но уже и критиковал их, расценивал и находил, что "кумир Державина - четверть золотой, три четверти свинцовый", что "читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника; ей-Богу, его гений думал по-татарски, а русской грамоты не знал за недосугом".
Благословленный Державиным критик его, несомненно, прав: автор "Фелицы" в своем творчестве так же неровен и пестр, так же являет смешение свинца и золота, как и в своей человеческой личности. Много биографического сообщил он в своих произведениях, и мы знаем, что этот благоразумный эпикуреец при усмирении пугачевского бунта проявлял иногда ненужную и непомерную жестокость; что этот сатирик придворной жизни, "дворских хитростей" на недолгом поприще своем в качестве министра юстиции (1802-1803) противился либеральным начинаниям Александра I и должен был уйти в частную жизнь; что был он ненадежен, страстен, неуживчив - по его собственному выражению, "горяч и в правде чорт", говорил "истину царям" не только с улыбкой, но и гневно, разочаровывался в тех "предметах" высоких сфер, которые издали казались ему божественными, а затем предстали перед ним, как "весьма человеческие", и многое "претерпел в сей жизни, хотя и прав бывал",- но в то же время с обезоруживающей наивностью жалуется он в автобиографических "Записках" своих на затруднения, на "мудреные обстоятельства", в которые попал, когда, ввиду соперничества двух фаворитов
(366)
Екатерины II-й Зубова я Потемкина, он не знал, "на которую сторону искренне преклониться, ибо от обоих был ласкаем". И в стихах двоится гражданский облик Державина: иные из этих стихов создали ему репутацию чуть не якобинца, и укоризненно ставились ему на вид такие поэтические и политические вольности, как заявления, что у земных богов "покрыты мздою очеса, злодейства землю потрясают, неправда зыблет небеса", что глухие к правде "владыки света - люди те же, в них страсти, хоть на них венцы", что "напоказ хотя и Хан, но так ты чудно, странно мыслишь, что будто на себе кафтан народу подлежащим числишь", и хотя Державин говорил о коне и осле, но почему-то обиделись люди, когда прочли у него:
Калигула! Твой конь в сенате
Не мог сиять, сияя в злате;
Сияют добрые дела.
Осел останется ослом,
Хотя осыпь его звездами:
Где должно действовать умом
Он только хлопает ушами.
Однако все это не исключало у Державина ни откровенных славословий, ни грубой, ни тонкой, порою искусно прикрытой лести, и он "благоугождал" не только Богу.
В поэзии своей он тоже проявил много свинцовой тяжести; нередко сплетаются у него в трудный частокол, в какое-то словесное заграждение его грузные обороты, его несуразный синтаксис и такие предвосхищения футуризма, как "буруют бури". Правда, он любит подчинять себе язык, властвовать над его звуками, играть аллитерациями ("весна венцом венчалась лета"); изгонять из стихотворения "Соловей во сне", ради соловьиности, звук "эр" но, как в полах длинного татарского халата, мурза нашей литературы, он запутывается в складках русской речи и часто не может освободиться от бремени еще тяготеющего над ним архаизма, не может приобщить себя к уже возникающей литературной личности. И, тем не менее, сквозь все эти громоздкие преграды и путы, в его счастливые моменты на высоте его достижений, прорывается у него Пушкиным оцененное и взвешенное "золото", ниспадают полнозвучные, яркие, энергичные стихи, сверкают поэтические афоризмы или попросту, как спокойная и обильная река, течет живая, свежая, естественная речь. В такие минуты Державин одер
(367)
живает верх над самим собою, над татарской сутью своей натуры и оказывается предтечей той русской правды и простоты, которая потом впрок пошла нашей новой словесности. Читая его, с удивлением и удовольствием следишь за тем, как в его строках пышные фижмы риторики, посторонние и пустые формы сменяются чем-то родным и понятным, желанной незатейливостью красоты. Он раскрыл клады нашей звучности и в своеобразный "глагол времен, металла звон", в глагол стиха и в малиновый звон освобожденного слова облек содержание своей души.
Читать дальше