Чем же объясняется, что меня (и именно меня, замены они не хотели) звали читать на такие острые темы? Весьма просто: тем, что я давал им материал и систему для массы вопросов, которые их интересовали. Худ я или хорош, но знаний у меня много — они требовались и шли в оборот. Читал я и на Александро-Невском судостроительном заводе (несколько лет тому назад), тоже по инициативе коммунистов, коллектива, и рабочие слушали меня так, что за полчаса до срока уже все места бывали заняты. И опять ставлю вопрос: была ли от меня польза или ее не было?
Дальше. У Вашей партии и у Советского правительства есть черта (вполне понятная в революционные эпохи): очень большая подозрительность и чуткость. Но вот что мне предлагалось за эти годы со стороны Советского правительства: 1) пост заведующего всеми экономическими архивными фондами Ленинграда (я принял и долгие годы был заведующим); 2) пост ректора Государственного университета (формально предлагалось!), я отказался, не желая приостанавливать свою чисто научную работу; 3) пост директора академической Библиотеки.
Значит ли все это что-нибудь? Ведь моя деятельность была налицо, ведь там, в Университете например, знали, как я себя держу в самых острых вопросах, когда (в 1927 г.) по предложению деканата (а он сплошь коммунистический) меня единогласно избрали председателем исторического отделения Ленинградского государственного университета! И это я принял, и был с тех пор председателем. А весь президиум был коммунистический. Мало того. Теперь, когда в Академии решающее влияние перешло к коммунистам, известно ли Вам, каково было первое последствие для меня лично?
Я был сделан (январь 1930 года) председателем комиссии по реорганизации архивных хранилищ Академии наук. Нечего и говорить, что я этого не только не добивался, но даже не имел понятия, что это готовится. И это первое предложение каких-либо функций по Академии! Пока ею правили Ольденбург и Платонов — никогда и никуда меня не приглашали и систематически удаляли отдел. (А Платонов всячески меня уговаривал не брать директорства в академической Библиотеке, когда об этом шла речь!) И заметьте: теперь реорганизация хранения документов имеет острый политический интерес! И председатель — я. Вот что я делал, вот реальность. Я прошу только взвесить и оценить за — и против…» — взывает Е. В. Тарле к своим следователям и их московскому начальству.
Заканчивается его письмо, как того и следовало ожидать, уверением чекистов в своем полном и безусловном раскаянии. «Я выразил, — пишет он, — в credo и еще несколько раз выражал горчайшее страдание свое при мысли о том, в какую трясину я попал и с какими людьми водился. Я считаю самым большим несчастием своей жизни — это дело. Я посвящу всю свою жизнь тому, чтобы изгладить само воспоминание об этом деле. Я признаю, что если Платонов мог эксплуатировать мое имя для своей безумной и в основе нелепой политической интриги, то потому, что я сам дал к тому повод и я ничего не беру назад из всего, сказанного в credo, ни одного слова, ни одного оттенка мысли. Мое раскаяние остается полным. Раскаяние и желание загладить все.
Но я хочу только, чтобы мои следователи и судьи знали, что за мною в прошлом были не только слова, но и поступки, реальные выступления — и что все эти реальные поступки шли на пользу советской власти (и вызывали злобную брань (за глаза) со стороны того же Платонова — например, облетевшее всю заграничную прессу мое выступление в пользу Бела Куна). Все мои действия, о которых я говорю в этом письме, вполне проверяемы и по заграничной прессе (что касается выступлений в Стокгольме и Париже), и по очень доступным справкам (что касается моих лекций здесь или моей работы, кто и куда меня приглашал и т. д.). Тут нет ни одного слова без документальных доказательств.
Вы не скажете, что все это не относится к делу, потому что Вы не только судьи, но и политики, и Вам важно то, что относится вообще к человеку. Я ничего не сказал тут о главном содержании моей жизни, о научных трудах, которые я пишу в парижских архивах и которые печатает Институт Маркса и Энгельса в Москве, — многотомная история рабочего класса во Франции. Я тут говорил только о политике.
В будущем — я вижу свою реабилитацию в широчайшем развитии тех своих выступлений, о которых шла тут речь, как внутри, так и вне Союза, и в усилении своей научной работы.
Вот что я хотел, чтобы тоже вспомнили из моего совсем недавнего прошлого. Если Сергей Георгиевич и Вы находите это письмо ненужным — порвите его. Думаю, что едва ли Вы найдете справедливым совсем игнорировать его содержание» {211} 211 Академическое дело 1929–1931 гг. Вып. 2. Дело по обвинению академика Е. В. Тарле. Ч. 1. СПб., 1998. С. 128–133.
.
Читать дальше