Мы умышленно остановились с такими подробностями на Платовском цикле: он лучше всего вводит в психологию и эволюцию нашей поздней исторической песни. Дальше мы можем ограничиться только беглым обзором.
III.
Кое-где мы слышим отголоски общей растерянности при вступлении французов и беглые намеки на роль Кутузова.
Не во лузях-то вода разливалася:
Тридцать три кораблика во поход пошли
Со дорогими со припасами — свинцом, порохом.
Угрозы француза, испуг Александра; Кутузов успокаивает. Все это мотивы предшествующей исторической песни, кое-как, на живую нитку, прилаженные к новым событиям.
Как во той-то было во французской земельке
Проявился там сукин враг — Наполеон король,
который грозит Александру словами прусского, шведского короля или турецкого султана предшествующих по моменту возникновения песен. Раньше успокаивали Румянцев, Краснощеков… — теперь Кутузов. Вещий сон девушки Петровской эпохи перед Северной войной обратился в пророческое предсказание гибели Москвы. Держась только фактической почвы, песня дает немного — только бегло констатирует эти факты, без особого поэтического «замышления»:
Разорена путь-дорожка от Можаю до Москвы:
Разорил-то путь-дорожку неприятель — вор француз.
Разоримши путь-дорожку, в свою землю жить пошел…
Все это, конечно, исторически верно, но не дает размаха, как и
Во двенадцатом году
Объявил француз войну.
Объявил француз войну
В славном городе Данском.
Мы под Данском стояли,
Много нужды и горя приняли…
Или:
Француз, шельма ты, грубитель,
Полно с нами тебе грубовать!
Или:
Под Парижем мы стояли,
В поле мокрые дрожали,
Повеленья дожидали…
Итак, сухое, кое-как уложенное в ритмическую форму и беглое констатирование фактов, не всегда типических, или черпанье полными пригоршнями из «старого замышления», с очевидными следами механического нанизывания: дальше наша народная Наполеоновская эпопея не пошла. Мало сохранила она исторических имен: совсем нет, напр., партизанов, популярность которых можно было бы a priori предполагать. Кто-то усиленно подсказывал ей в герои Витгенштейна, а она предательски выдала полное художественное бессилие автора:
Французы вступили в Москву в гости,
Оставили свои кости;
Сделали в Москве пожар,
Москва дала смертный удар.
Был князь Ветьштитьштейн:
Вступил в Париж,
Сделал Наполеону крыж…
В самоповторении эпоса — всегда запах тления: высота подъема исторической волны не нашла для себя подходящего поэтического русла, слишком загроможденного обломками старины, загрубевшего, потерявшего былую эластичность, и волна разбросалась в бесплодных брызгах…
Я начал вопросами, и кончу вопросом. Насколько мог разобраться наш народ в сложной политической конъюнктуре, которую резко, ребром поставил перед нами 12-й год? Он, конечно, понимал, что «сукин враг» вторгся, «разорил путь-дороженьку», сжег Москву… Но почему, зачем?
Поколениями привыкли видеть в пруссаке, «глицянке» (Англия) врага, теперь они союзники; перебои войны и мира с Францией. Все это рождало недоумения, запутывало мысль и поэтическое творчество. Разве не слышится смятение мысли и чувства в запеве:
Что это за диво, за диковинка?
Отдают нашу армеюшку неприятелю,
Неприятелю, королю прусскому!
Неприятели делались союзниками, перебои политические приводили к перебоям песенным, и «разбессчастной король прусский» старой песни своеобразно модернизовался:
Разбессчастненькой, безталаненькой
Француз зародился!
Он сы вечера спать ложился,
Долго почивать.
«Ничего ж ли то я, французик,
Ничего не знаю»,
Што побили его, его армию
Донские казаки.
«Што мне жаль-то, мне жаль свою армию, —
Есть еще жалчея:
Што вот сняли мому, мому родному,
Да родному братцу,
Што вот сняли ему, сняли ему головку,
Да головку!»
В других вариантах снял «племянничек родной Блатов», т. е. все тот же Платов —
«Што мене ль то, мене, все французика,
Во полон мене взяли;
Посадили мене, все французика,
Во темную темницу;
Што вот тошно ли мне, все французику,
Во темнице сидети.
Если б знал, то бы знал, французик ли,
Я б того не делал!»
Что это: отголоски св. Елены, перепутанные отражения прусских и французских войн — или просто слитность исторического сознания, безнадежно запутавшегося в настоящем и прошлом? Раньше было проще, ближе по расстоянию, понятнее — даже Иван Грозный со своей психопатологией (или зоопсихологией), тем более Смута, даже стремительные скачки Петровской эпохи; затем пошло — для народа, и для него ли одного? — дипломатическая, международная неразбериха, совпавшая с уклоном народно-поэтического творчества вообще. И перед нами сумбурная подчас песенная амальгама с парными (или тройными) синкретическими образами: Платов — Краснощеков, Кутузов — Румянцев — Шереметев, пруссаки — французы — турки или Платов — Паскевич… Народная память всегда анахронистична, но в данном случае она превзошла самое себя и окончательно утопила крупицы исторической правды в целом море контаминаций и синкретизма…
Читать дальше