- Обидно же...
- Что ж, может, и обидно, но обиды мы умеем улаживать, примирительно сказал и Кавалергардов.
Наступила тяжкая пауза, которую, обежав всех торопливым взглядом, решился нарушить поэт Дмитрий Безбородько, человек импульсивный и непосредственный. Он всегда был на стороне главного и высказался так.
- Я не понимаю, - вскричал он резким фальцетом, - как профессиональный писатель может публично признаваться в том, что он написал не гениальное произведение? Если не гениальное, то он не имеет права предлагать его для опубликования. Это в конце концов неуважение к читателю. Я лично так не поступаю. Пусть ни одно мое стихотворение пока не признано гениальным, пусть так, но я-то постоянно стремлюсь только к этому и верю, что достигну намеченной цели. - В этом месте он выкатил глаза, как бы вопрошая, понимают ли его присутствующие и разделяют ли его неординарную точку зрения. Не поняв, как же на самом деле отнеслись к сказанному члены редколлегия, он обратился к Иллариону Варсанофьевичу: - Я искренне верю в вашу гениальную машину и, безусловно, верю в гениальную повесть, приветствую то и другое, но у меня только один маленький вопрос: почему и о том, и о другом не следует никому говорить?
Кавалергардов побарабанил в задумчивости пальцами по стеклу на столе, испытующе оглядел всех и тихо вразумляюще пояснил:
- Со временем, разумеется, все откроется. Но спешить не надо, вредно спешить. Что касается машины, то, во-первых, такова воля ее хозяина, ее изобретателя. Он лично просил Аскольда Аполлоновича не разглашать этого, так сказать, научного и производственного секрета. Во-вторых, следует принять во внимание, что такая машина во всем мире существует пока в единственном экземпляре и, если о ней узнают, то охотников отнять ее у нас найдется предостаточно. А зачем нам это? Без машины мы, как без рук, и добавлю - можно сказать, и как без головы. Она же на несколько голов превосходит в своей области любого. В-третьих, всегда полезно думать о последствиях. И не только о ближайших, а и об отдаленных. А они могут оказаться кое для кого и весьма огорчительными.
Нельзя сказать, что все достаточно ясно поняли, что конкретно имеет в виду главный, но верили ему на слово, так как полагали - на то он и главный, чтобы провидеть глубже и дальше.
Некоторое время все обдумывали услышанное или делали вид, что обдумывают. Молчание и на этот раз нарушил поэт, но только молодой. Слово взял Игнатий Раздаевский.
- Все это правильно, и я, как говорится, только за, обеими руками. Но у меня есть одно критическое замечание: в последних номерах мало стихов. В особенности молодых.
Он оборвал свою речь внезапно, так что после этого наступило молчание, которое похоже было на неловкость, и чтобы покончить с этой неловкостью, Кавалергардов обратился к старейшине среди членов редколлегии Попугаеву:
- Вашего суждения, Гаврила Титович, мы не слышали.
Попугаев степенно дожевал бутерброд, обернувшись к главному редактору, чем дал понять, что он его слышит, неторопливо разгладил бороду лопатой, придававшую ему некоторое сходство с Толстым, и, махнув рукой, начал:
- А что я могу сказать? Ничего я не могу сказать. Ведь все на моем веку было. Я все это уже видел, пережил. Право слово, пережил. И гении на моих глазах объявлялись, и машины всякие удивляли. Так что и удивляться устал. Вот я припоминаю, как наше писательское дело двигалось. Сначала, значит, пошла мода карандашами писать, - это чтобы в чернильницу бесперечь не лазать, чтоб, значит, быстрее писать. Потом вечное перо изобрели. Вечное! Хм, а оно оказалось, как и все на свете, не вечным. Да... Потом, значит, пишущая братия понакупила себе пишущих машинок. За ними диктофоны-магнитофоны пошли. Теперь сплошь шариковые ручки. А на что они, когда собственных шариков маловато? Хе-хе, - скрипуче посмеялся собственной остроте старик. Его не поддержали, он пугливо оглянулся и продолжил: - Все это ни к чему. И ваша машина - одно баловство. По-моему, по-стариковски. А что касается гения, так я, пожалуйста, пусть его.
Попугаев помолчал, пожевал губами и в заключение изрек:
- А вообще, писать надо ручечкой, ручечкой. Перышком. И лучше восемьдесят шестым. Знаете, такое остренькое. Перышко не обманет. Пока мысль-то из головы идет, потом по руке сползает и на кончик пера садится, так слово-то ой как восчувствуешь. Тогда и на бумагу вкатится ядреное словечко. Ядреное! Вот как надо. А то машина! Машина, она и есть машина. И знание у нее холодное. Нутро-то холодное. От нее и ремесла упали. И литература пошла машинная, без души. Перышком-то вернее.
Читать дальше