Ярко светило солнце. Я нес штаны, как знамя, замирая от гордости, восторженно ощущая спиной суровые взгляды прохожих. Штаны подвели черту, разделив меня и их. Зато любой хиппи с Пушки (Пушкинская площадь, где тусовались хиппи. — Ф, Р.) или из Трубы (подземный переход возле станции метро «Проспект Маркса». — Ф. Р.) мог обратиться ко мне, как к брату. Штаны открывали дверь в другой мир.
Отечественные хиппи бродили по центру Москвы, сидели у памятника Пушкину, толклись в подземных переходах. Помню, тогда я часто думал, сильно ли они отличаются от своих западных собратьев. Сейчас, поездив по миру, с уверенностью могу сказать — ничем не отличались. Это была абсолютно интернациональная волна. Хипповая прослойка называла себя «системой». В системе знали друг про друга почти все. Правда, постоянно возникали ходоки то из Ленинграда, то из Прибалтики. Помню громкие имена — Юра Солнце, Сережа Сержант (не армии, разумеется, а Сержант Пеппер!). Я не входил в систему — у меня просто не было на это времени, но духом я был с ними. К вечеру система начинала кучковаться, выяснять, на чьем флэту сегодня тусовка (это, естественно, определялось отсутствием дома родителей, то есть парентов). Однажды я пригласил такую бригаду к себе на флэт. Собственно, сначала бригада была небольшая. Но радостные новости распространяются в системе очень быстро, и, пока мы шли вниз по улице Горького (по стриту) к метро «Проспект Маркса» (к Трубе), наш отряд обрастал новыми бойцами и их подругами, так что мимо очумевшей лифтерши в моем подъезде уже протопало человек тридцать. В квартире тут же устроились на полу, заняв все пространство, и принялись курить, пить портвейн, слушать «битлов» и спать. Кончилось тем, что одна хипповая девочка спросила у меня, собираюсь ли я на этот флэт завтра, так как тут клево и по кайфу. У меня не повернулся язык сказать, что я, в общем, хозяин. Завтра приехали родители, и встреча не состоялась…»
Коль речь зашла о молодежи, самое время вспомнить о музыке, которую она в те годы слушала. Февраль 70-го стал месяцем «Шизгары». Именно в феврале, 6-го числа, песня «Венера» в исполнении голландской группы «Шокинг блюэ» заняла верхнюю строчку в американском хит-параде, и ее стали крутить чуть ли не все радиостанции мира. Естественно, песню тут же услышали и владельцы радиоприемников в Советском Союзе, Они же донесли этот шлягер и до широких народных масс, переписав его на свои магнитофоны. С этого момента «Шизгара» стала одной из любимых песен продвинутой советской молодежи: не было в стране танцплощадки, где бы ее не крутили, причем не по одному разу. Между тем фирма «Мелодия» начисто игнорировала как эту, так и другие подобные песни, предпочитая потчевать слушателей более попсовой продукцией: например, песнями в исполнении сладкоголосых британских певцов типа Тома Джонса или Энгельберта Хампердинка.
В холодные дни февраля 70-го Венедикт Ерофеев в свободное от работы время продолжал писать поэму «Москва — Петушки». Как помнит читатель, начал писать он ее на станции Железнодорожная, а вот закончил уже на станции Лобня. Однако мало кто знает, что в самом начале работы над поэмой Ерофеев ее едва не потерял. О том, как это произошло, рассказывает участник тех событий И. Авдиев:
«Как-то я приехал к нему в Лобню, в его бригаду монтажников. Вижу — Веничка прячет зеленую тетрадочку. Легендарная вещица. Она посвящалась разным людям. Кто только не пытался ее у него стянуть! Там была и рукопись поэмы «Москва — Петушки», написанная до главы «Станция Усад». Вот я тетрадку у него и вытащил. Украденную поэму прочитал за счи-таные минуты прямо в электричке, когда в Москву возвращался. Вышел на Савеловский вокзал очумевшим. Помчался к Тихонову. Там еще раз рукопись вместе прочитали. Плакали и смеялись от восторга. А утром приезжает бледный Веничка, сам не свой. «Негодяи, это вы тетрадку утащили?» — «Мы». — «Слава богу, что нашлась. Давайте немножечко шлепнем». Вот так по пьяни я чуть не загубил его знаменитую поэму. В самом ее зародыше…»
В расстроенных чувствах в начале февраля пребывал кинорежиссер Андрей Тарковский — в те дни решалась судьба нового фильма, который он собирался снимать. 8 февраля, сидя у себя дома недалеко от проспекта Мира, Тарковский пишет письмо в Ленинград на имя другого режиссера — Григория Козинцева. Приведу его полностью:
«Дорогой Григорий Михайлович!
Вот и настали для меня тяжелые дни. Сижу и жду, когда господа Баскаковы (В. Баскаков в то время был заместителем председателя Комитета по кинематографии. — Ф. Р.) и Кокоревы (И. Кокорев — главный редактор Сценарной коллегии того же комитета. — Ф. Р.) прочтут сценарий, который послал уже две недели тому назад, и изволят что-нибудь сообщить, что они по этому поводу думают. День проходит за днем, растут мои дурные предчувствия.
Читать дальше