Как всякий художник, она лелеяла мечту создать великое, неповторимое, вечное. Вдохновение не приходило. Приходил управдом и требовал плату за тепловые излишки и новую канализацию. Она знала, что путь «скрипачей» (поэтов и художников) не усыпан розами, и стойко переносила все тяготы и невзгоды, положив себя на алтарь искусства. Она постепенно осталась одна, без родных, друзей, близких. Окружила себя кольцом равнодушия ко всему иному, считая, что это даст ей силу творчества. Как писал Бальмонт: «Я ненавижу человечество. Я от него бегу спеша. Мое единое отечество — Моя великая душа». Этот духовный хутор Невзоровой, как и хутор Александра Синенкина, был обречен на умирание.
Правда, в тридцатых годах она написала замечательный, по отзывам, цикл «Горы». Но когда увидела «Гималаи» Рериха, заплакала и процитировала юношеское стихотворение Ильи Эренбурга, начинавшееся строфой: «В одежде гордого сеньора Я выхода на сцену ждал, Но по ошибке режиссера На пять столетий опоздал». А трагизм бытия художника и без того велик. Наталья Павловна несомненно была талантлива, но она строчка, хоть и прекрасной песни, но из прошлого. Ее картины не имели будущего — только в прошлом она могла быть ярким явлением.
Тогда она лихорадочно писала знатных доярок, розовощеких трактористок в красных косынках, уборку урожая, но техника не заменяла чувств. Другие писали это же самое более прочувствованно и, не имея и доли ее таланта, становились академиками.
Вдруг ощутила она мощь и необычайную красоту первых революционеров станицы — Дениса Коршака, Михея Есаулова, Антона Синенкина. Их портреты принесли ей некоторое удовлетворение, но червь вечного поиска точил ее душу, а поиск ее в прошлом.
Через тридцать с лишним лет мало осталось от старой России, деревень, уездов, губерний, Москвы, а Иван Бунин продолжал гениально писать о них в Париже, остановив навсегда стрелку часов истории на 1916 году.
Умерла она осенью. С утра почувствовала себя хорошо — перед этим долго болела. Небо в розовых полосах, протягивающихся из-за горизонта. Беспомощность — перед временем, пространством, тайнами мироздания. Старинный особняк в багряно-рдеющих побегах винограда. Сиреневые аллеи. Старые каштаны — она помнит, как их сажали. А вдали вечные горы Кавказа. Слезы тревоги. Боль расставания. Милые дали с четкими поутру контурами гор. Она вспомнила себя маленькой девочкой, ходившей в степь, на бугры с отцом за лазориками, — на ней была большая яркая шляпа, в руках плетеная корзиночка. Все ушло, скрылось, исчезло. Выросли новые дети и их детей дети. Только Синие и Белые горы по-прежнему величаво спят и будут спать до новых космических потрясений, когда огненные краски вселенной вновь перемешает на своей палитре величайшая художница-природа, когда все созданное человеком вновь станет извечным материалом этой бессмертной строительницы…
Имени Натальи Павловны Невзоровой в истории искусств не осталось.
Жена погибшего Василия Есаулова завербовалась куда-то с новым мужем, пенсию за Василия забрала, а детей оставила деду и бабке. Они вырастили их, как и нянчились с детьми Ленки. И те, и другие ходили в детский сад. Дед любил их, особенно красноволосую Ирочку. В возрасте пятидесяти с лишним лет он выучил в обществе внучки «Мойдодыр», узнал множество сказок и стихов. В детстве Спиридона главным были труд, холод, недосыпания. Ели из одной чашки, спали на полу, рождались в степи под хрясцами, обувь и одежда переходили от старших к младшим. Теперь же на каждого ребенка отдельная кровать, коляска на пружинах, с козырьком от солнца, игрушки, сласти, а одежда по модам и сезонам. Это выпало детям Елены, а дети Василия росли в годы войны.
— Чтоб вас чума забрала! — восхищенно ругался дед. — Это черти, а не дети растут! Встали бы да посмотрели наши деды, как перевернулся белый свет!
На выпускной утренник в детский сад ходил Спиридон. Большой двор, где действительно рос персиковый и абрикосовый сад, гудел от праздничной толпы родителей. Дети давали концерт. Семилетний Гринька читал «Бородино» — дед обучил. Ирочка танцевала лебедем, показывала, «какими они были маленькими». Спиридон волновался страшно, задыхался, но выступить не посмел.
Через десять лет он попал на другой торжественный бал, в школе. Ира уже танцевала не лебедем, а твисты и шейки, а Гринька уже был под хмельком. И снова необыкновенное волнение охватило Спиридона. Он смотрел на новую юность, горючие слезы подступали к ослабевшим глазам, будто он, а не внуки, расставался со школой. Многих выпускников, парней с усиками и женственных девушек, он помнил малышами, по детскому саду — вот этот изображал Волка, а эта была Снегурочкой — а потом по десяти классам. И теперь набрался смелости, вышел вперед и сказал перед нарядными, интеллигентными родителями и учителями, неловко, но проникновенно:
Читать дальше