— Не по карману теперь — пятьсот монет четвертинка.
— Обмоем новую жизнь. Приготовь закусить, Маша.
Обошел двор — конский щавель, хрен, конопля. Заглянул в колодезь родник бил, камни держались, положенные прадедом Парфеном Старицким. От амбара синеют одни стены. Как застывает время! В углу, где стоял «кабинет» Глеба, в зарослях купырей и зачем-то попавшего сюда миндального деревца, еще с тех годов висит ведерко дегтя на ржавом тележном шкворне, вбитом в стенку. Деготь стал камнем, ведерко — ржавь; Но все-таки Глеб повесил его сюда. Снимали верх, отдирали ясно струганную обшивку амбара, ломали лари и полки, а дегтем не соблазнились. Вилы-тройчатки валяются — его. Пристально всматривается в бесформенный обрубок деревяшки — угадал, каталка Прасковьи Харитоновны, которой раньше гладили белье. В подвал идти страшно — вдруг там дыра? И придумывал разные дела, дергал бурьян от порога — жители! выбирал камни, какие годные в кучу. Фингал ковылял за хозяином, пытался таскать бурьян, но челюсти уже не держали.
— Чего, Маруся?
Она показала на дом, поднесла воображаемую стопку к сочным вишневым губам. И пахнет от нее хорошо — укропом и каймаком.
Сели за стол. Глеб налил и девкам. Они радостно переглянулись — вот чудак! — и отрицательно замотали головами. Сапожника это обрадовало — чего зря товар переводить! Выпил, «как за себя». Глеб, захмелев, искоса поглядывал на квартиранток. Думал, с дракой придется выгонять, полицию звать, а господь бог послал ему мир. Лица свежие, с печатью отрешенности, неразумности. Захмелел и Пигунов, достал из кармана мятые бумажки денег, послал Машу за самогоном. Пришлось еще посидеть. Потом девки солили огурцы в подвале. Глеб только проверил швы тайника и поехал в каменный карьер за пожитками.
Приехал на другой день. Фингал не встретил его — дохлый лежал за амбаром. Девки объяснили Глебу, что пес ночью выл и царапался в дверь, искал хозяина. Глебу стало стыдно, что он толком и не приласкал собаку. Взял заступ и закопал падаль в задах. Закопал и подумал: фунта два мыла бы вышло. А о мыле думал с утра. И обмылка нет в продаже, нечем помыться. Как и хлеб, мыло давали по карточкам, а теперь и карточек нет.
Свечи Глеб варил, а мыло не приходилось. По в детстве видел, как промышляли мыловарением мужики Бочаровы, что жили на краю свалки. Они ловили бродячих собак, забирали после живодеров околевшую скотину, тащили махан в котел, дымили банной трубой и продавали бедному люду бруски серого сырого мыла. Их ненавидели все. Когда в станице появлялась их телега-клетка с жалкими понурыми собаками внутри, с плетеным саком и крючьями в крови, казачата возбужденно вопили, вызывая взрослых.
— Палач — красная рубашка!
— На том свете сам гореть будешь! — выходили взрослые.
— У, сука! — матерились казаки на жену мыловара, правившую лошадью. Пироги с собачатиной жрешь, ведьма!
Мирон Бочаров в толстых рукавицах, весь в заплатах и шрамах от зубов и когтей, заходил с сетью на рыскавшую без призора собаку. Толпа с ненавистью смотрела на его действия, хотя понимала, что он очищает станицу от заразы и бешенства. Когда он бросал на собаку сак, его толкали, кричали под руку, загораживали собаку, давали ей путь. Горький это был хлеб. Особенно враждовали с собачниками мальчишки. Не раз удавалось и Глебу выпустить собак из клетки, пока собаколов гонялся за добычей. Однажды рассвирепевший мыловар погнался за казачонком, подняв сак. Глеб завизжал. Мирона перехватил мощной рукой Касьян Курочкин, известный тем, что в праздники пьяным подходил к дому полковника Невзорова и кричал: «Я сам есаул!», хотя был строевым казаком.
— На кого хвост поднимаешь, лапоть? На казачьих детей? А этого не нюхал? — Касьян поднес здоровенный кулак к носу Мирона. Вокруг посмеивались казаки, будто невзначай поправляя отточенные кинжалы на тонких серебряных поясах. И телега-тюрьма со скрипом потащилась дальше.
Будучи всегда на стороне собак, Глеб вспомнил теперь Мирона почему-то с теплотой. Помнил он и Касьяна. Мария, прислуга Невзоровых, рассказывала, когда Касьян кричал под окнами барина, полковник отмалчивался. Наутро «есаул» с поникшей головой шел к особняку «Волчица». Его долго не принимали. Старшая горничная брезгливо морщила ноздри, обходя стороной «есаула» в смазных сапогах. Потом барин томил часа два сентенциями и ругательствами тонких кровей — хам, выродок, недоносок, пока Касьян не пускал слезу. Под конец казаку давали чарку водки, ломоть хлеба с желтой сазаньей икрой и отпускали с миром. В праздники все повторялось.
Читать дальше