Столь подробное толкование ритуала, впервые встречающееся в средневековой литературе, свидетельствует не только о том, что царь осмыслил его сам и приказал описать составителю «Урядника», но также и о том, что чин играл в Средневековье роль своеобразного золотого сечения, был мерилом гармонии.
Если у Михаила Федоровича уходило много сил на доказательство легитимности своей власти на международном уровне, то второй Романов на российском престоле уже мог спокойно осмысливать свой царский статус в метафизическом плане, что занимало его чрезвычайно.
Современники Алексея Михайловича, оставившие описания его внешности, характера, образа правления, общения с людьми, в один голос утверждали, что он олицетворял собой русский идеал настоящего, доброго батюшки-царя. Практически все писавшие о нем отмечали доброту его синих глаз, благообразность всегда спокойного лица, внушавшего собеседникам и очевидцам уверенность в том, что перед ними не злой, не спесивый, не гордящийся и самовластный человек, а истинный отец отечества, готовый прийти на помощь, понять, простить…
В отличие от Михаила Федоровича его сын за время правления сильно «вырос». В первое десятилетие царствования молодой государь определенно был не уверен в себе, искал опору в своем «дядьке»-воспитателе Борисе Ивановиче Морозове, в родственниках царицы, в своем духовнике Стефане Вонифатьеве, возглавлявшем «ревнителей древлего благочестия», в патриархе Никоне. Его даже как будто удивляло, что во дворце его принимают с почтением. Так, в письме Никону в 1652 году он оговаривается: «А слово мое ныне во дворце добре страшно, и делается без замотчанья (промедления. — Л.Ч. )!» В зрелости же он предстает уверенным в себе монархом, умело и самостоятельно решающим самые сложные вопросы, не побоявшимся пойти против патриарха Никона и лишить его сана.
Границей между этими периодами стала русско-польская война 1654–1667 годов, в которой царь принимал личное участие, трижды отправляясь в военные походы. И хотя он не был таким увлеченным полководцем, как впоследствии его сын Петр, но военное дело, в особенности артиллерийское и строевое, знал, разбирался в самых разных военно-технических вопросах, читал много военной литературы. Видимо, освоившись с царским статусом, окрепнув в борьбе с внешними и внутренними врагами, Алексей Михайлович стремился преодолеть свою «тихость», крепко взять бразды правления в свои руки. Он требовал беспрекословного подчинения и беспредельного уважения уже не только к своему царскому чину, но и к своей личности.
В первые десять лет на престоле он еще был склонен разделять эти две свои ипостаси, что видно, например, в его откровении патриарху Никону: «А про нас изволишь ведать, и мы, по милости Божии и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь християнский наричюся, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы, не токмо в цари!» В 1655 году он иронизировал над почестями, которые ему воздавали шведы: «…посланник приходил от шведского Карла короля, думный человек, а имя ему Уддеудла. Таков смышлен: и купить его, то дорого дать что полтина, хотя думный человек; мы, великий государь, в десять лет впервые видим такого глупца посланника!.. Тако нам, великому государю, то честь, что прислал обвестить посланника, а и думного человека. Хотя и глуп, да что же делать? така нам честь!» Но во второй половине своего царствования подобных шуток над царским статусом и личностью государя Алексей Михайлович уже не допускал!
Неудивительно поэтому, что лидер старообрядцев протопоп Аввакум неоднократно сравнивал царя с Навуходоносором, обожествившим себя в «златом теле» и заставлявшим подданных поклоняться ему, что было хорошо известно всем русским по знаменитому «Пещному действу», регулярно проводившемуся в храмах обряду, показывавшему трех иноков, отказавшихся поклоняться «телу златому» и не сгоревших в печи. Аввакум также разоблачал «мысли» Алексея Михайловича — тот якобы думал, как Навуходоносор: «Бог есмь аз! Кто мне равен? Разве Небесной! Он владеет на небеси, а я на земли, равен ему!» Вероятно, подобные мысли и впрямь не были чужды Тишайшему, хотя он всячески подчеркивал, что для него христианское смирение является более привлекательным, чем возношение, схожее с гордыней, являющейся, как известно, смертным грехом. Возможно, порой царь мысленно одергивал себя — так же, как он одергивал других: «Почто вознесся?…и то помышление высокое и Богу гневное и мерзкое…»
Читать дальше