В мае 1941 года Арендт бежала в Соединенные Штаты, где приложила всю мощь своего немецкого философского образования к исследованию вопроса о происхождении национал-социалистического и советского режимов. Через несколько недель после ее отъезда Германия вторглась в Советский Союз. В ее родной Европе нацистская Германия и Советский Союз возникли порознь, а затем заключили между собой союз.
В Европе Василия Гроссмана, основателя второй традиции сравнения, между Советским Союзом и нацистской Германией шла война. Гроссман, автор художественных произведений, ставший военным корреспондентом, видел на Восточном фронте много важных сражений и доказательств всех крупных немецких (а также советских) преступлений. Как и Арендт, он пытался объяснить массовое уничтожение евреев немцами на востоке в универсальных терминах. Для него это означало поначалу не критику современности как таковой, а осуждение фашизма и Германии. Когда Арендт опубликовала свои «Истоки тоталитаризма», Гроссман освободился от этих политических рамок благодаря личному опыту антисемитизма в Советском Союзе. Затем он нарушил табу столетия, поместив преступления нацистского и советского режимов рядом, на те же самые страницы, в те же самые сцены в двух романах, репутация которых с годами только возрастала. Гроссман намеревался не отождествить обе системы аналитически внутри одной социологической схемы (такой, как тоталитаризм Арендт), а скорее освободить их от их собственного идеологического значения и таким образом приподнять завесу над бесчеловечностью обеих.
В романе «Жизнь и судьба» (он был закончен в 1959 году, а издан за рубежом в 1980 году) один из героев Гроссмана, такой себе блаженный, вспоминает на одном дыхании и немецкие расстрелы евреев в Беларуси, и каннибализм в Советской Украине. В романе «Все течет» (на момент смерти Гроссмана в 1964 году он не был завершен, а за рубежом издан в 1970 году) он использует сходство со сценами немецких концлагерей, чтобы описать голод в Украине: «А крестьянские дети: видел ты, в газете печатали – дети в немецких лагерях? Одинаковы: головы, как ядра, тяжелые, шеи тонкие, как у аистов, на руках и на ногах видно, как каждая косточка под кожей ходит, как двойные соединяются, весь скелет кожей, как желтой марлей, затянут». Гроссман возвращается к этому сравнению нацистского и советского режимов снова и снова – не для того, чтобы вступить в полемику, а чтобы создать условность [767].
Как восклицает одна из героинь Гроссмана, ключом и к национал-социализму, и к сталинизму было их умение отбирать у групп людей их право считаться людьми. Таким образом, единственное, что остается, – провозглашать снова и снова, что это попросту неправда. Евреи и «кулаки» – «Люди! Люди они! Вот что я понимать стала. Все люди!» [768]. Это литература действует против того, что Арендт называла вымышленным миром тоталитаризма. Она пишет, что людей можно массово уничтожать, потому что лидеры, такие, как Сталин и Гитлер, могут вообразить мир без «кулаков» или без евреев, а затем заставить реальный мир подчиниться (пускай и не полностью) своему воображению. Смерть теряет свой моральный вес не потому, что ее скрывают, а потому, что она проникнута историей, которая привела к этой смерти. Мертвые тоже теряют свой человеческий образ; они беспомощно реинкарнированы как актеры в драме прогресса, даже когда этой истории противостоит идеологический враг (или, пожалуй, именно тогда). Гроссман извлек жертв из какофонии столетия и сделал их голоса слышимыми в нескончаемой полемике.
Итак, возьмем у Арендт и Гроссмана две простые идеи: первая – легитимное сравнение нацистской Германии и сталинского Советского Союза должно не только объяснить преступления, но и принять человечность всех, кто был к ним так или иначе причастен, включая жертв, палачей, сторонних наблюдателей и лидеров государств. Вторая – легитимное сравнение должно начинаться с жизни, а не со смерти. Смерть – это не решение проблемы, а только тема для разговора. Она должна быть источником беспокойства, а не удовлетворенности. И более всего она не должна быть яркой риторической кульминационной точкой, которая подведет историю к предопределенному концу. Поскольку жизнь придает значение смерти, а не наоборот, важный вопрос состоит не в том, какое политическое, интеллектуальное, литературное или психологическое примирение со случившимся можно извлечь из факта о массовом уничтожении. Примирение со случившимся – это мнимая гармония, это песня сирены, маскирующаяся под лебединую песню.
Читать дальше