Если бы немцы захватили Конго, им достались бы взорванные рудники и пустые склады. Зато американское правительство получило массу урана, равную его количеству во всём остальном мире.
Но американское правительство не знало, что делать с нежданно обретённым богатством. Его по-прежнему мало интересовал уран. Оно с неохотой поддалось настояниям антифашистов-эмигрантов и собиралось в урановой гонке с Германией спешить медленно.
Даже второе письмо Эйнштейна, отправленное Рузвельту 7 марта 1940 года, ничего не сдвинуло. Сциллард и его друзья после короткого периода воодушевления с отчаянием увидели, что их возможности в Америке много меньше тех, какими располагали немецкие физики. Германия к этому времени владела урановыми рудниками Чехословакии, потом захватила руду в Бельгии, почти всё мировое производство тяжёлой воды было в её руках.
Недостаток средств военное командование с размахом перекрыло обилием заседаний. Военные деятели созывали совещания, заполняли длиннющие протоколы. Дело тонуло в море слов.
Сциллард позже с негодованием рассказывал физику Лэппу:
«В период между 1 июля 1939 года и серединой марта 1940 года не было произведено ни одного эксперимента по цепной реакции. Мне опротивело бездействие!»
Заседания, создававшие видимость развития науки, но, в сущности, тормозившие её, так болезненно действовали на Сцилларда, что впоследствии он возвратился к этой теме, но не в научном трактате, а в фантастическом рассказе «Фонд Марка Гейбла». Сциллард описывает состояние человека, добровольно уснувшего на триста лет и разбуженного через девяносто. Мир, в который он внезапно попал, уродлив. Развитие науки не усовершенствовало, а развратило его. Миллионер Марк Гейбл просит у Проснувшегося совета, как организовать благотворительный фонд для регресса науки. Проснувшийся с воодушевлением заявляет, что нет ничего проще, чем добиться упадка науки. Нужно только делать это под ложным знамением её прогресса.
«Учредите фонд с ежегодным взносом в тридцать миллионов долларов. Предложите субсидии учёным, испытывающим недостаток в средствах. Организуйте десять комитетов и в каждый включите двенадцать экспертов для рассмотрения заявок. Вытащите из лабораторий самых способных учёных и сделайте их экспертами. А лучших из лучших в своих отраслях поставьте председателями с большим окладом. Учредите также десять крупных премий за лучший научный труд года. Вот и всё. И тогда,— закончил Проснувшийся,— учёные будут искать только быстрых, а не глубоких решений, только выгоды, а не истины. Лучшие умы вообще отойдут от исследований. Наука станет подобна салонной игре, в ней возникнут моды. С наукой будет покончено быстро».
В этой беспощадной сатире явственно слышится шум заседаний, которым Сциллард и его друзья отдавали своё время в годину великих испытаний...
В то тревожное лето 1939 года, перед самым началом войны, в Соединённые Штаты приехал Вернер Гейзенберг, и эмигранты ухватились за зыбкий шанс склонить на свою сторону главу германской физики.
Джордж Пеграм спросил Гейзенберга, не хочет ли он последовать примеру Эйнштейна и других немецких физиков, решивших натурализоваться в Америке. Он может рассчитывать на профессуру, ему создадут хорошие условия работы и жизни.
Гейзенберг отклонил предложение Пеграма:
— Моему попечению поручены славные молодые физики, я должен думать о них. В это тяжёлое время я нужен Германии.
Он говорил с таким пафосом и верой в свою роль, что Пеграм не осмелился прямо заговорить об урановой бомбе.
Это сделал Ферми. Приехав для чтения лекций в Мичиганский университет, Ферми повстречал Гейзенберга на квартире своего друга Сэма Гоудсмита, тоже крупного физика, открывшего вращение электрона вокруг собственной оси. Гейзенберг гостил у Гоудсмита.
Гоудсмит в двадцатые годы работал у Бора и сдружился там с Гейзенбергом. Подолгу обитавший в Копенгагене Гейзенберг был молод, общителен, слава одного из создателей квантовой механики ещё не заставила его «на самого себя оглядываться с почтением». Он с увлечением помогал Бору разрабатывать «принцип дополнительности», участвовал в весёлых играх молодых учёных. В мире, вероятно, не существовало тогда второго места, где бы так сплотились учёные из разных стран, как Копенгагенский институт теоретической физики.
С той поры утекло много воды. И если на непосредственного Ферми слава подействовала мало, то Гейзенберг переменился. Он не переметнулся к фашизму, не стал проповедовать «арийскую физику», но он был первым человеком среди немецких физиков — он сознавал своё значение. Фашисты всюду усердно внедряли «принцип фюрерства». Гейзенбергу нравилось, что его мысли воспринимаются скорее как откровения оракула, чем как требующие проверок предположения учёного. И пропаганда «великой Германии» не была вовсе ему чужда. Он был лишь против того, чтоб оружием доказывать превосходство немцев.
Читать дальше