Гегель, конечно же, осуществляет исторические расчеты с якобинцами, причем обобщенность живописания позволяет ему не добиваться фундаментального историзма анализа, а ограничиться абстрактным историзмом; последний и облегчает дело сведения многомерности гештальта к немногим броским чертам, благодаря которым поддерживается избранный колорит образа. Как только на феноменологической сцене «учреждается» революционное правительство, так тут же появляются гештальты подозрения, «виновности» и вообще «негативность действования». И все время на сцене маячит костлявая старушка смерть, одетая в костюм палача; в ее распоряжении – механическое устройство гильотины. Летят и летят головы… Сцена приобретает поистине мертвенное освещение. «Единственное произведение и действие всеобщей свободы есть поэтому смерть , и притом смерть , у которой нет никакого внутреннего объема и наполнения; ибо то, что подвергается негации, есть ненаполненная точка абсолютно свободной самости; эта смерть, следовательно, есть самая холодная, самая пошлая смерть, имеющая значение не больше, чем если разрубить кочан капусты или проглотить глоток воды» 48.
Итак, вся сложность революционных событий померкла перед «ужасным», как выражается Гегель, обликом революционного террора; «единственным произведением» революционной свободы стали в глазах Гегеля бессмысленно и безжалостно срубаемые человеческие головы. Заключением раздела является напоминание, что весь сей ужас неверно приписывать нескольким «злоумышленникам» – его надо записать на счет «всеобщей воли» 49. Автору, который через все противоборствующие крайности до сих пор умудрялся протаскивать идею целостности движения и его необходимости, тут приходится туго. Гегель, с одной стороны, утверждает, что «из этой сумятицы» (читай: из революции) дух оказался отброшенным назад. Но как же диалектика? Найдена спасительная формула: дух «только освежился бы и помолодел» 50, если бы сознание и самосознание не проделали своего рода холостое движение; абсолютная свобода совершила насилие даже над диалектикой, ибо ей удалось «сгладить в себе самой противоположность всеобщей и единичной воли» 51. Вот оказывается, как и почему пробуксовали и даже откатились назад колеса истории.
Однако не продолжалось бы дальнейшее системное движение, если бы, с другой стороны, что-то в «ужасной» действительности не поддерживало его связь с всеобщностью. Все надежды Гегель возлагает на «чистое знание» и «чистую волю» – они олицетворяют для автора немногие нравственно чистые силы, ничем себя не запятнавшие; они не были сущими «в качестве революционного правительства или анархии, стремящейся установить анархию, и себя – не в качестве центра данной партии или ей противоположной…» 52. И вот такие «беспартийные» чистые воля и знание как бы выносят на свет божий теплившуюся и в кровавом месиве революции, террора искру моральности, искру попранной веры. Задергивается занавес, чтобы закончить обобщенное феноменологическое действие, призванное автором подвести черту под изображением «крайностей» революции, и занавес поднимается, чтобы снова вернуть феноменологическую систему к почти что потерявшейся теме нравственности. Нравственность (Sittlichkeit) же, как это ни парадоксально, вышла из купели огня и крови не только живой, но в новом, более высоком облике моральности. Великая необходимость должна была восторжествовать. На повестку дня «бытия общественности» еще явственней, чем прежде, встали проблема долга и совести; рождается «моральное мировоззрение», которое, в свою очередь, проходит через различные стадии развития и предстает в самых многообразных гештальтах, каждый из которых объективирует его противоречия (а их, как говорит Гегель, пользуясь словами Канта, «целое гнездо» 53).
От раздела о моральности, где анализ Гегеля как бы отдыхает от «ужасов» революции в более отвлеченных рассуждениях о долге, совести, поступке, совершается – через откровенно недиалектическую идиллию примирения всяких раздвоенностей и отчуждений 54– переход в сферы религии и абсолютного знания, или философии, где феноменологический анализ, по существу, уже «выдохся». Являющийся дух наскоро пробежал через произвольно выбранные гештальты (например, применительно к религии типологически предстали некоторые верования и доктрины, а применительно к искусству – религиозное искусство).
На последних страницах «Феноменологии духа» Гегель хочет связать свое представление о проделанном движении с дальнейшей работой, что делается благодаря двойственному толкованию понятия «отрешения». Надо сказать, что двуслойная эксплуатация одного и того же слова увеличивает сбивчивость, противоречивость, поспешность заключительного текста (который после описания «ужасов» вообще сделался тусклым и по сценическому действию; оживляется он только тогда, когда автор пишет самые последние слова книги).
Читать дальше