Это имеет параллели в других рассуждениях Бибихина о роли ног (а у осьминога только ноги и являются фактическим телом, потому что голова — узел этих ног), например, что бегун чувствует усталость в мышцах, но не чувствует ног, или что пчела, перенося пыльцу, как раз чувствует материальность пыльцы, но не чувствует, что она опыляет и трудится. Иначе говоря, живое начинает ощущать себя живым прежде, чем распределит импульсы по органам, и тогда этот «Ктулху» просто квинтэссенция живого. Здесь интересно, и как в других работах Бибихин разбирает современную поэзию, в которой находит испуг перед этой квинтэссенцией живого, например, в курсе «Новое русское слово», вошедшем в книгу «Грамматика поэзии», он анализирует стихи Дмитрия Александровича Пригова, видя в них особый опыт остановки перед вещами: когда не только смерть оказывается источником трагического переживания, но и сон оказывается слишком сильной метафорой смерти. Тогда шутовские стратегии поэта-концептуалиста оказываются единственным способом пугаться не смерти, а жизни, и тем самым продлить существование поэзии.
Бибихин, конечно, во многом вдохновлялся Хайдеггером. Вы помните, как Хайдеггер рассуждает в «Первоисточнике произведения искусства» (то, что А. В. Михайлов пышно перевел: «Исток художественного творения», так перевел не от хорошей жизни, конечно, нужно было познакомить постсоветскую публику с Хайдеггером, она бы иначе просто его не заметила), чем отличается искусство от не-искусства. Философ опровергает обыденный взгляд, что искусство создается мастером, указывая хотя бы на то обстоятельство, что причинность здесь другая — мы признали человека мастером, потому что уже знакомы с его или ее произведением искусства. Но также и произведение искусства — источник искусства. Перед нами уже не отношение причины и следствия, а присутствие некоторой изобилующей причины, сбивающей нас с толку, захлестывающей нас, требующей вдруг, не находя слов, назвать это искусством.
Далее Хайдеггер иронично рассуждал, что произведения искусства вошли в нашу жизнь как вполне употреби- мые: их можно перевозить по железной дороге, как перевозят уголь, а можно спрятать в запаснике музея, как картошку. Эти слова — вовсе не снижение произведений искусства до вещественности, скорее, испытание, насколько долго может продержаться материальный носитель, когда мы его как бы откладываем в сторону, производим гегелевское «снятие» образа, чтобы посмотреть, насколько надежной будет сама конструкция, в которой произведение искусства позволяет воспринимать себя. Поэтому Хайдеггер говорит, что требуется полный ресурс аллегорико-символического и прочего понимания вещей искусства, чтобы мы получили не только вещь, но и произведение.
Хайдеггер сталкивается с простой проблемой: вещью в философии может оказаться что угодно, олень и микроб, Бог и капля молока, кувшин и цифра «3», снегопад и университет, всё, что мы называем не только «вещами», но и «явлениями природы», «абстракциями» или «системами», — потому что различение вещей и явлений принадлежит нашим практикам, а не навыкам и условностям самих вещей. Можно даже мизогинически назвать женщину «вещью» («штучкой»), но в этой мизогинии, по Хайдеггеру, виноваты не греки, а римляне, которые взяли греческие понятия о подлежащем и сказуемом, не очень поняв их, и стали употреблять к месту и не к месту. В таком случае хватит ли ресурса, хватит ли энергии метафоры, аллегории, символа, чтобы совершить такой скачок от громоздкого мира вещей к произведению?
Хайдеггер говорит, что сама грамматика нас обычно сбивает с толку. «Строй вещи» и «строй фразы» имеют один источник существования, некоторый опыт, например, опыт философского удивления, после которого не хочется растворяться в вещах или просто их использовать, но хочется сказать о них что-то осмысленное. Но устроены эти строи по-разному. Ведь строй фразы может быть в любой момент изменен и оспорен, нам могут возразить, и мы возражаем самим себе, сомневаемся, еще прежде чем произнесем фразу. Тогда как строй вещи все больше склоняет нас к насилию: мы овладеваем вещью, начинаем ею распоряжаться, начинаем перекладывать ответственность с вещи на вещь, например, говорим, что именно эта вещь виновата в качестве причины такой-то ситуации. В конце концов, мы начинаем приписывать вещи какую-то иррациональность, говорить, что вещь сама по себе якобы не может сказать нам чего-либо осмысленного. Но иррационализм для Хайдеггера — это высшая форма насилия, это затыкание рта самой вещи. Из того, что вещи хочется чувствовать себя спокойно, вовсе не следует, что мы должны задавить ее этим покоем.
Читать дальше