Тот же подлинно революционный эффект связан с упомянутой мною «инверсией» ценностей. Сам по себе переворот («революция» в буквальном смысле) недостаточно радикален, поскольку сохраняет нетронутой переворачиваемую структуру. Это отрицание, понятое в смысле альтернативного утверждения, то есть зависящее от отрицаемого утверждения и потому не отрицающее его по-настоящему. Отсюда известные инвективы Хайдеггера против революции и постреволюционной философской традиции, «перевертывающей» метафизику [40]. Но дело несколько тоньше, чем представлялось Хайдеггеру. В каком-то смысле перевернутая система ценностей является символическим противоядием, фармаконом от советской идеологии. В фиктивно-обратимой структуре символического, в отличие от действительного мира, противоположности взаимно уничтожаются. Более того, поскольку символический план обратимости не знает отрицания как такового (в неутвердительном смысле), то подобное взаимоуничтожение противоположностей является единственным способом выйти на уровень события и настоящего отрицания при помощи символических средств. Революция необратимо вводит точку зрения обратимости , от воображаемого переворота восходит к действительному сдвигу . Так, коперниканская инверсия птолемеевской системы послужила толчком к окончательной децентрации космологии. Подобным же образом инверсия советской идеологии — сама по себе вещь наивная и глупая — несет в себе потенциал радикального отрицания и дискредитации идеологической тщеты.
Нетрудно видеть, что этот потенциал был реализован. Наряду с переворотом идеологии и при его участии в обществе шел другой, более фундаментальный процесс направленной радикализации отрицания. Действительно, дружно ненавидимый многими советский режим был свергнут, и на смену ему пришел новый — прозападный и по форме демократический. Но, к разочарованию западных наблюдателей, в стране быстро обнаружился спад интереса к политике, разложение существующих элементов гражданского общества и резкий кризис легитимности нового режима. Этот процесс, типичный для всех революционных обществ, объясняется, как ни парадоксально, не недостатком, а перехлестом революционного порыва отрицания. Действительно, ненависть, недоверие и презрение к советскому режиму перешли с режима на само место суверенной публичной власти, которое он занимал. Развенчание претензий коммунистической партии на обладание этой мифологизированной властью привело к развенчанию власти как таковой. Замена власти партии суверенитетом народа и властью народных представителей не изменила этого отношения к власти вообще. Таким образом, реальное свержение советского режима было продолжено в символическом непризнании власти как таковой. Если мы свергли коммунистическую партию и противостоим ей, значит, мы признаем ее существование и, значит, наше отрицание неполно. В случае полного отрицания этой власти от нее вообще не осталось бы ни следа. Субъект может приблизиться к полному отрицанию, только делая вид , что отрицаемого не было вовсе. Фрейд называл такой символический акт « Ungeschehenmachen », фиктивным стиранием события [41]. Субъект, стремясь довести до конца отрицание государственной власти, не желает более мириться с ее реальностью как таковой, и уж тем более в ней участвовать. Можно объяснять этот процесс отсутствием традиций демократии, но подлинное объяснение должно обращаться к развитию и зарождению феномена вновь, здесь и теперь, по логике свободного субъективного решения. Так, В. Бибихин в своей статье «Власть России» [42]проницательно описывает комплекс оставления власти на произвол судьбы, проявившийся в российском обществе 1990-х годов, — но связывает его со спецификой русской истории, восходящей к Борису и Глебу. Но нужно ли здесь отсылать обязательно к национальной специфике или к одному основополагающему событию или речь идет скорее о внутренней логике революционного процесса?
Действительно, дискредитация власти как таковой, произошедшая в современной России, по сути, аналогична подобной же дискредитации во время Французской революции. Уже Гегель в «Феноменологии духа» показывает, что по логике этой революции любая отдельная воля, которая занимает место власти — общей воли, — является, по определению, преступной. Гегелевское прочтение Французской революции было недавно подхвачено Клодом Лефором, который видит сущность постреволюционной демократии в принципиальном недоверии к суверенной власти [43]. В современном демократическом государстве, по мнению Лефора, любой правитель, по определению, является узурпатором. Конечно, есть разница между пассивным недоверием к такому узурпатору и активным протестом против его правления. Но структура революционного события одна, и политический строй нужно, на наш взгляд, понимать исходя из логики этого события, а не из национальной специфики любого рода.
Читать дальше