Даже с другого конца поля, где близость столбового леса и настороженная темь охватывали душу испугом и тайной, было слышно, как они смеются надо мной и называют ненормальным, однако я лишь посвистывал и орал пуще эту мужественную песню, чтобы хоть немного израсходовать ликование, которым было переполнено сердце. Я бы носился и дольше, но в колесные спицы попала ветка, и я растянулся в кустах. От земли пахло ночной мглой и ягелем, когда он набухает влагой и становится точно поролон: мягким и ужимчивым. Сквозь переплетенные ветви был виден костер: искры и пепел плясали в горячих струях жары, парни сидели вокруг на корточках и выгребали из золы печеную картошку.
– Я красноголовика нашел! – орал я из кустов, надеясь привлечь их внимание. – И еще одного! Ядреные!
– Тащи сюда, нажарим! – кричали они мне, и было похоже, что они меня тоже любили, – за добровольное шутовство, за то, что я азартно шумлю на большом пространстве поля и подыгрываю их коллективной дружбе. Это таинство у костра, это хвастовство и ломанье перед девчонками напоминало те отдаленные времена, когда весь первобытный род собирался в сухой высокой пещере, и женщины были так же ничьи, как и мужчины: весь день одни охотились, а другие собирали коренья, а вечером из общих припасов готовят ужин, костяными иглами с помощью жил шьют зимнюю одежду. Мы принадлежали только нашему содружеству и костру, мы знали только эти тропы, речки, поля, а ночью с небес нам мигали загадочные звезды, – и этих познаний об устройстве мира было достаточно для счастья.
Потом мы ели печеную картошку и мои два гриба, приготовленные в золе по рецепту полинезийцев: завернутыми в листья смородины. Девчонок покусывали комары, и они переступали с ноги на ногу, как запряженные лошади на солнцепеке.
– У меня там чайник и заварка, – сказал я Бабетте. – Чай не пьешь – какая сила.
– Ладно, – ответила она. – Тогда идем. Только по-быстрому, а то меня дома выбранят.
– И водяной из ближайшего плеса, – добавил я, потому что, выклянчив ее согласие, оробел. Что я там буду делать с ней, наедине? Уже не раз, и не только с ней, я попадал в ситуацию выбора: согласие повергало меня в ужас. Согласие свидетельствовало, что я тоже им нравлюсь и что я такой же, как все. Но похожим на всех я себя как раз и не ощущал; уж лучше страдать и мучиться от своей инаковости, чем столь быстро терять невинность и приобретать всеобщий опыт. И всякий раз волнение подступало с такой силой, что я начинал мямлить и заикаться. Важнее преграды на пути к цели, чем сама цель. Позднее это станут определять как задержку в развитии и умственную отсталость – излюбленный ярлык разных добродетельных матрон от педагогики, который они наклеивают всем детям, которых не понимают. Сложность заключалась в том, что я и не стремился вкушать от запретного плода, познавая на опыте разность полов. Потребность была, ночные отроческие грезы и отроческий грех уже подступали и одолевали, формируя сознание греховности, и, тем не менее, женщины казались мне еще страшнее и недоступнее, чем прыжки с парашютом в стратосфере. Да, я был задержанный, умственно отсталый, уведенный в сторону от прямых путей к цели, но благодаря этому я начинал осознавать свою исключительность, особость, значимость. Взрослые сладость этого греха познали, я не раз просыпался ночами от поскрипывания их кровати, но что-то не похоже, что это занятие их осчастливливало. Никакой психоаналитик не убедил бы меня, что в этом есть что-нибудь, кроме пошлости и грязи. Пусть вытесненный беспощадным отцом, пусть закомплексованный, но я предпочитал с утра до вечера пропадать в лесу и на речке, а в свиданиях с Бабеттой не было ни единого греховного помысла: я любил ее, пока мы были друзьями, и пугался, замечая ее уступчивость и женские ожидания. С самого юного возраста социальная жизнь, даже на примере нашей маленькой деревни, казалась мне такой идиотской, такой несчастливой, что от каждого столкновения с ней, от каждого соприкосновения я очищался только в лесу.
Я построил хижину для себя, в изрядном буреломе на берегу речки, куда не полез бы даже грибник или случайный охотник из местных мужиков. Безопасность и недоступность жилища много значили и, как я теперь понимаю, уже самый факт строительства означал, что я никогда не останусь в деревне, довольствуясь крестьянским трудом. Пожалуй, я действительно повел себя как вытесненный, изгнанный из дому, но мысль об окончательном отселении от родителей никогда меня не посещала. Да что говорить: их самих в ту пору я вовсе не воспринимал как отдельных от себя. Я перетащил в шалаш старый закопченный чайник, пару треснутых фарфоровых чашек, можжевеловый лук с пятью деревянными стрелами, из которого за все время охотничьих вылазок не застрелил даже дятла, острогу на налима и щук, изготовленную с помощью стальной столовой вилки, старый синий ватник, пачку сигарет «Юрате», топор, котелок, банку рисовой крупы, три коробки спичек и пакетик кориандра, завернутые в целлофан, с мыслью приготовить настоящую уху, приправленную специями, моток телеграфного провода: углы шалаша соединялись так непрочно, что от любого неловкого движения вся конструкция могла развалиться. В день завершения строительства я почувствовал мучительную досаду, свою полную житейскую неприспособленность и почти месяц туда не заглядывал. В моем возрасте прежде на Руси парни уже обзаводились собственными детьми, скотным двором и земельным наделом, а я еще играл в несовершеннолетние игры, и даже охотно.
Читать дальше