«Суматоха на дворе. Пьет вино Пуанкаре…»
Суматоха на дворе. Пьет вино Пуанкаре.
Синий свет издалека льет ленивая река.
Колокольня чуть дрожит. Хочется еще пожить.
Мне в Венецию пора. Там густые колера.
Упаду с ее моста, где вода как береста.
Где студеный упокой. Где я стану никакой.
«Несчастная страна убогих и лукавых…»
Несчастная страна убогих и лукавых.
Соборные стихи прочитаны с листа.
Возьми еще вина. Душа его на травах.
Слова его сухи. Судьба его чиста.
Какое солнце нам осветит день кромешный?
Какие звезды нам закатятся в рукав?
Возьми еще вина. Добавь живой черешни.
Другого и не знал, себя не отыскав.
Пойми свою печаль, себя не изувечив.
Собрался – уходи. Тебя уже здесь нет.
Не любишь – обещай. Возьми вина на вечер.
Оставь. Не береди. Живешь в другой стране.
На аэродроме шум, Туполев пьет, Лавочкина позвали,
чтобы поправил его расшатанную антресоль,
а я болею, едва дышу, в раскаленном моем подвале
хрустит под ногами соль.
Она растет пластинами, как положено,
лиловой сливой, солнце жмуря в каменном кулаке,
а в небе летает восторженное мороженое,
выпадая ягодами в пике.
Туполев, носом суров, обликом алюминиев,
что мешает пиву заглянуть в скромный стакан,
несколько строк, и на конструкторе выступят кольца инея,
вива чудовищным старикам.
Лавочкин сидит на себе, как на дереве,
седой хвост его рассыпался на ветру, как тальк.
Из толпы механиков доносится песня стерео,
что к утру превратится в пустой гештальт.
Ферма моих звуков, запах знакомой коровы,
чарка пламенного молока в постель.
Скажи, базука, будет нам полвторого,
или опять позовем гостей?
Обними меня, Лавочкин, за недетские плечи,
небесная хворость моя еще молода,
путь новый так безнадежно млечен,
холоден, как вода.
Лети меня, Туполев, туда, обратно,
я остаюсь навсегда в дорогой глуши
голубого снега, умноженного стократно
на малиновый звон души.
Хочешь, подарю тебе палые листья,
дождь отдам наперегонки с июлем,
дерево, которое так смолится,
страну, которую мы еще завоюем.
Хочешь, отдам тебе небо в алмазах,
в кофейную осень убегу лосем,
а если меня горячим медом намазать,
стану опять милым и безголосым.
И страну, которую мы понимаем,
давно запретили, не вставая с постели,
хочешь, я стану сам себе маем
расцвету там, где листья все облетели.
Подарю тебе рябины спелые гроздья,
золотых лисичек в корзину тебе кину,
а утром к нам пожалует одна гостья,
и я запою, как положено арлекину.
Стены ответят молчанием беспокойным,
дождь вынет молнию из почерневших ножен
и зарежет страну, которой уже не помним,
пощадив людей, которых забыть не можем.
«Когда мне душно, когда воздух исчезает…»
Когда мне душно, когда воздух исчезает.
Когда скучно тлеют последние фонари,
я ищу опухшими, слезящимися глазами
русские словари.
Они бывают совершенно разными,
английскими, идишами и фарси.
Иногда даже заразными,
как из тухлого озера караси.
Они бывают необыкновенно вкусными,
податливыми на откус.
А бывают обиженными и грустными,
темными, как тунгус.
Я листаю их бережно,
выписываю номера страниц,
понимая, что их не заменишь на
ярость сверкающую вечерних зарниц.
Я не читаю ни одного словаря, я
только с ними вполголоса говорю.
Сами знаете, что некоторые доверяют
русскому словарю.
Яблоку некуда падать,
яблоко стоя заснуло,
в яблоке том червячок
в белой пушистой пижамке,
в яблоке домик прекрасный,
солнышко алое светит,
некуда, некуда падать,
стоя заснуло, устало.
«И хворь твоя обречена на вырост…»
И хворь твоя обречена на вырост,
и на глазах упругая иваность,
Россия плачет Волгой и Окой,
ты кто такой?
Зачем пришел, весь в шелковых лосинах,
ты знаешь, почему послали все нах,
а мы пошли, не ведая стыда,
горит слюда
под солнцем неумеренно пригожим
остановись злопамятным прохожим,
которых лет и волку не скажи,
плывут моржи,
Читать дальше