С таксистом спорить не стал, согласился оплатить проезд в оба конца, чтобы этаким фраером прикатить прямо к крыльцу.
Малявины запоздало обедали, когда он вошел. Анна поднялась из-за стола, и ни намека на улыбку или гневное: ага, заявился!
Ее обезличенно-сухое «здравствуй» показалось скрежетом наждачной бумаги. Сразу кинуться, обнять и растормошить помешали свертки. Аркадий свалил их прямо на пол у стены и стал разуваться, ожидая привычного: проходи, садись с нами обедать. Но Анна молчала.
Осень числилась по календарю, и осень прижилась в душе Анны Малявиной, как ей казалось, теперь уже навсегда, о чем Аркадий Цукан не подозревал. Он не пытался ее понять ни в большом, ни малом, а за пристрастие к книгам, театру и заменившему его в последние годы фигурному катанию слегка осуждал. Однако продолжал верить и упрямо твердил, что это не главное, как и обиды, долгие разлуки.
– Что тогда главное? – случалось, вскидывалась Анна.
– А то, что я пусть с придурью, но мужик нормальный, дельный… Да и ты женщина на все сто, когда не актерствуешь. – Подразумевая под этим «актерствуешь» что-то не понятое им самим до конца.
Он с показной веселостью говорил про дальнюю дорогу, таксиста, который привез в Холопово… Но Анна подсела к столу и, как бы не замечая, взялась подкладывать Ване картошку, пододвинула миску с поджаркой, продолжая прерванный разговор о проводах в Советскую армию. А его так и не пригласила к столу, и это был перебор, такое принять Аркадий никак не хотел. Он кинул на сундук, стоявший под вешалкой, новенькую велюровую шляпу и прямо в плаще прошел к столу с бутылкой шампанского.
– Ты же любишь шампанское, Аннушка. Я помню…
Стал торопливо откупоривать бутылку и так же торопливо растолковывать про большие деньги, заработанные в старательской артели. Он сожалел, что послушался бригадира и все деньги обменял на запись в сберкнижке, а надо бы вывалить прямо на стол в полосатой банковской упаковке.
– Не веришь, Аня? На, смотри! – совал ей в руки сберкнижку «на предьявителя». – Шесть штук. Бери. У меня еще есть.
Разлил шампанское в чайные чашки, но пить ему пришлось одному раз и другой. Даже красивую японскую куртку, которую выменял в Якутске на песцовые шкурки, сын примерять не стал, сказал, подлаживаясь под мать: «Мне через неделю на призывной».
В комнате жила тоскливая поздняя осень…
– Давай, Ванюшка, выйдем покурить? – предложил Аркадий с улыбкой и несвойственной ему заискивающей интонацией.
– Не пойду! – ответил Иван, приняв сторону матери из-за принципа, а не потому, что так хотел сам.
– Но куртку-то хоть примерь…
– Нет, не буду, – ответил он, стараясь не смотреть на эту диковинную куртку-трехцветку. Такой не видел ни у кого из знакомых и мог классно в ней пофорсить, если бы не эта маета. Пробурчал дерзко:
– Шел бы ты!..
– Как смеешь мне, отцу?!
Аркадий голову вскинул и спину распрямил, но тут же сник, сгорбился на стуле, глядя на Анну с затаенной надеждой, что укорит сына, а она молчанием своим потворствовала грубому – «шел бы ты!»
Сглотнув комом застрявший воздух, Аркадий поднялся. Встал напротив сына, который, оказывается, был на полголовы выше и при всей своей худобе вполне мужчина, что не смущало, он легко мог расшвырять пару-тройку таких вот бычков. Но это стало пустяковым, неважным. Ванюшка смотрел с наглым вызовом не из-за ощущения собственной силы, а ощущая свою правоту.
– Зря ты так! – выдохнул Аркадий от двери негромко, но внятно. – Пожалеешь вскоре.
Он слепо потыкался в калитку, толкая ее в обратную сторону. А когда распахнул, то заспешил от дома не улицей, а глухим проулком, чтоб не увидели люди посторонние его нечаянных слез. Крутилось в голове жесткое: шел бы ты!..
И ничего ни поправить, ни изменить, казалось в тот момент. Всего-то два года назад, когда взял на шабашку, сын ловил каждое слово, копировал жесты, задавал вопросы. Порой глупые, насмотревшись героических фильмов. Про войну хотел вызнать. А он не проникся тогда тем, что Ванюха уважение проявляет, ответил грубо: «Да будь она проклята! Это же…» Цукан слов не мог подобрать, крутились только матерные. Отмахнулся.
Сын не сдавался. Вечером после ужина, под чай, который заваривал Цукан собственноручно, встрял в неторопливый разговор с Анной со своим пацанским:
– Но у тебя же орден был?
Он приподнялся со стула, буркнул что-то похабное и не стал ничего пояснять. Да и как пояснить. Обида жгла без срока давности. Треск раздираемой ткани, перекошенное от гнева лицо особиста, жесткие пальцы, срывающие орден Славы вместе с куском гимнастерки на груди. Как передать ту обиду, которая словно клеймо от раскаленного железа, казалось ему не уйдет никогда. А главное, как перебороть свое «не хочу», пережитый позор и рассказать сыну честно, как вляпался в это дерьмо.
Читать дальше