А где-то в дальнем ящике лежит,
Притягивая внуков, как магнит,
Забытый им осколок – бесполезный,
Заржавленный,
Но всё-таки железный!
Её давно не ищут ордена…
Но старший сын всё хмурится упрямо,
И старится, и говорит: «Война
Не кончилась – не возвратилась мама».
Он совершенно мирный человек,
И поседел за тихими трудами,
Но глубоко запрятан в голове
Шрам памяти – не возвратилась мама.
И в День Победы, робкий, как юнец,
У обелиска с красною звездою
Он думает: «Ещё война, отец,
И мама не вернулась к нам с тобою».
А старший внук, философ и шпана,
У почтальона клянчит телеграмму
И знает, что не кончится война,
Покуда папа не дождётся маму…
Старичок,
по ночам потихоньку ловивший стерлядку,
оказался комбатом
жестоких и честных годов.
Он не хвастался этим, тянул пенсионную лямку,
был нешумно уважен в бесчинном кругу рыбаков.
Пиджачок его ветхий был чуждым медальному лязгу.
Ненавязчив бывал он в рассказах о тех временах.
И ему
рыбинспектор прощал потихоньку стерлядку,
что охотно брала на его немудрёную снасть.
За других не скажу,
а меня заедала досада,
и ложился на сердце
шершавый и тягостный ком,
что геройский комбат,
обожжённый огнём Сталинграда,
доживает свой век
незначительным истопником.
Но, ведь этот смирняга —
ужели забыла Европа? —
есть причина того,
что она сохранила лицо,
и что эта стерлядочка
не на столе Риббентропа,
а что ей угощает он
внуков погибших бойцов.
Неужели душе государства дозволена грубость?
Не о том ли скрежещет по совести
жёсткая жесть,
что лихие комбаты,
прошедшие медные трубы,
обретаются в званиях
дворников и сторожей?
…Он обиды не видел.
Лицо его было открытым.
Он смотрел,
как творением мира
измотанный бог.
И сказал, что ему-то
довольно и быть неубитым,
и достаточно знать, что когда-то
он сделал, что мог.
Видели безумную старуху?
Шопотом хирургу говорила:
– Доктор, ампутируйте мне руку.
Не хочу, чтобы со мной в могилу…
Жилистая. Крепкая. Простая.
– Что с тобой, мамаша? Дайте бром ей!
Тронула рукав. Не закатала.
Отвернулась. – Там остался номер.
Был хирург с людской бедою свычен,
Только и его обдало жаром.
Это – как в лицо прожектор с вышки.
Это – как вдогонку лай овчарок.
…А старуха истово твердила:
– Не хочу, чтобы со мной в могилу…
Поколение, поколение
урождения предвоенного!…
Всё запомнила наша нация:
оккупация, эвакуация…
Школы тёмные проморожены,
стынут ноги в дырявых валенках.
Был богатством платок в горошину.
Был закон: не обидеть маленьких.
Были в штатском мужчины – странными.
Были женщины в лётных кителях;
обручальные кольца родителей
в оборонные фонды сданные;
провожания эшелонные;
мама в чёрном – белее извести…
Это ясно – когда похоронная;
было хуже – пропавший без вести.
Шепчет мальчик: хлебушка хочется…
– Где же взять то? – горюет бабушка —
Хлеб по триста рублей буханочка!…
С той поры у мальчика комплексы —
отвращение к спекуляции.
Проходящие танки клацали.
Каждой ночью всё ближе зарево.
Вот, фашисты уже в Захарово…
Отдаляется всё, естественно.
Остаются прививки оспины.
О концерте в военном госпитале
не забудет никак Рождественский.
Остаётся в блокаде Воронов,
с той зимы, застрявшей под Пулковом…
Что же, нет ничего зазорного,
в том, что нас не сразило пулями.
Выше шли свинцовые вееры.
Мы в отцов и в победу верили…
Как ты нынче живёшь, поколение
Предвоенного урождения?
Сказка про солдатский рай
Исполнен долг, солдатский долг.
теперь – заезду прибить
на свежевыструганный кол,
и что тут говорить?
И вот – солдат уже ничей,
и может отдохнуть,
и без салютов и речей
пойти в последний путь.
Походным шагом, налегке,
без выкладки шагай,
и, с вечностью накоротке,
ищи солдатский рай.
Неспешно мерит шар земной
солдатский шаг – аршин.
Сперва – осколочным огнём
пробитый строй осин.
За ним в чаду горелых нив,
в раздавленной земле,
недавний танковый прорыв
оставил грузный след.
А дальше – трубы да зола,
Скрипящая в ногах —
останки нашего села —
опорный пункт врага…
Но вот, за тинистой рекой,
форсируемой вброд,
открылся вид совсем другой,
как к миру поворот:
не взрыт окопами лесок,
не вытоптаны льны,
не укреплённый пункт – село,
мосты не сожжены.
И рад боец земле такой…
Но память всё чадит,
и с установкой боевой
солдат на всё глядит.
Берёт боец себе на вид,
где ставить пулемёт,
куда в атаку выходить,
где переждать налёт.
Там, под прикрытьем, проползти,
а дальше – перебежкой,
вот этой балкой отойти
на запасной рубеж.
Но вдруг попалась на глаза
солдату высота, и видит —
отдавать нельзя,
и значит это – та,
с которой не уйти конём,
и здесь ему лежать
с противотанковым ружьём
и с дюжиной гранат.
Он к бою примеряться стал
на этом рубеже…
Но – Фу ты, чёрт! – себе сказал —
Ведь я убит уже.
Там заменить меня должны,
коль знает командир…
А впрочем, здесь ведь нет войны,
здесь, вроде, как бы, мир…
Солдат просёлочком пылит,
выходит на большак.
На перекрёсточке стоит
знакомая душа:
пилотка – набекрень, флажок,
глаза – сам чёрт не брат,
регулировщица дружок,
соседний автобат.
Солдат с улыбкой козырнул,
готовя разговор,
но тут флажок ему махнул,
на указанья скор —
ступай-ка, брат, путём таким,
хоть мы с тобой друзья,
но вдругорядь поговорим —
при деле, видишь, я…
Вздохнул. Дотопал до села —
вёрст семь – не ближний край.
Глядь – у околицы стрела.
Прочёл: «хозяйство Рай».
Полынью сапоги протёр,
понюхал кухни дым,
и, приосанившись, пошёл
почти что строевым.
Приказы надо исполнять,
и в рай, так, значит – в рай.
Идёт солдат, ремни скрипят
(а в теле девять ран).
Звенят медали на груди
(посмертная одна).
И вот осталась позади
последняя война.
Читать дальше