А тут же, как раз, из тыла
и войско моё подкатило,
подходят, мол, что и как…
А я говорю: Пока
взрывать ничего не будем.
Взрывчатку быстро – в овраг.
И лучше ни слова людям.
Оружие разобрать!
Укрыли в овраг взрывчатку,
в сарай завели лошадку,
и, чтобы не быть посторонними,
заняли оборону.
Делов нам немного было,
всего и успели при свете,
что два мотоцикла подбили,
да их шуганули разведку.
Да слушали главный бой.
Оттуда, с передовой,
и в сводках писали про то,
не отошёл никто.
Под вечер в село вкатили
танки – с востока, наши.
Комбриг их спросил: Не ты ли,
тот самый, мост не взорвавший?
Как было, я доложил,
а он – Молодец, удружил!
Нам нужен был мост позарез.
Идём наступать на заре.
Что дальше? Да дальше-то, что же…
Комдив наш был некуда строже.
Уж он на меня покричал,
уж он кулаком постучал!
Орал: Расстреляю на месте!
Шумел: Спустить бы штаны!
Вздохнул: Десять суток ареста.
Отсидишь
после войны.
Павловская Слобода
Когда умолкнет Бог войны,
а танкам не пройти в болотах,
и без погоды летуны —
идёт пехота, идёт пехота.
Она в движение пришла,
и будет сделана работа.
Идет, внимательна и зла,
идёт пехота, идёт пехота.
По пуду глины на сапог.
Повзводно косят пулемёты.
Но словно чтенье между строк
идёт пехота, идёт пехота.
И видит, дулом шевеля,
тот, что строчит, забившись в доты,
неотвратима, как земля,
идёт пехота, идёт пехота.
Занесены над головой
необходимые высоты.
Идёт к развязке штыковой,
идёт пехота, идёт пехота…
Когда тревога протрубит
судьбы крутые повороты,
когда не знаешь ты, как быть —
иди в пехоту, иди в пехоту.
Военная зима. Окно палаты.
Бесстрашные глаза больных детей.
И – за стеклом, от инея мохнатым, —
Рукою машет бережная тень.
Ушанки верх и звёздочки мерцанье —
Всё застилает непрерывный снег…
Голодный сон сморил на стуле няню.
От синей лампочки – бессильный свет.
Худющий мальчик спрыгивает на пол,
Кричит, превозмогая дифтерит:
– А у меня есть настоящий папа,
И он ещё ни разу не убит!
С телеги слез. Глотнул из кринки.
Сел на завалинку устало.
Детишкам – городской гостинчик,
а бабе – новый полушалок.
Поправил осторожно ногу,
хромую с первой мировой,
сказал чего-то про дорогу
и густо задымил махрой.
Послушать новости и сплетни
сошлось со всех пяти домов
всё населенье: бабы, дети,
да двое дряхлых стариков.
Неторопливо, невзначай,
он рассказал, кого встречал,
что в городе читал газету,
что был на почте – писем нету…
Торговля вроде шла сама,
хоть не в убыток, да не в радость.
Эвакуированных – тьма,
особо те – из Ленинграда.
И, вроде на себя сердитый,
он отвечал, крутя костыль,
что магазины-то открыты,
да там хоть шаром покати,
мануфактуры и посуды
за деньги вовсе не достать,
и что дела на фронте худы:
всё продолжаем отступать.
А на базаре ходят толки,
что запасайте, мол, муку,
что немец скоро выйдет к Волге,
а там допрёт и до Баку…
…И бабушка тогда привстала,
и как-то ростом выше стала,
и в наступившей тишине
негромко так она сказала:
– А ну-ка, повтори-ка мне!
Сказала – Нет, ты повтори,
куда сказал ты выйдет немец?
…И сразу все забереглись,
как будто между нами нежить.
А он, сперва остолбенев,
приподнялся, опять присел,
и, помянувши час неровный,
ещё прибавив оборот,
– Да что ты! Ну, прости, Петровна!
Понятно, брешут! Не дойдёт!
…И, поперхнувшись, кашлял долго,
костыль отбросив на дрова…
В то лето немец вышел к Волге.
Но бабушка была права!
Сегодня маршалу не спится —
наутро переломный бой.
Припоминается, как снится,
князь Дмитрий, прозвищем Донской…
Всю ночь тревожно было князю,
бродил в лугах, молясь без слов,
и слушал, лёгши ухом наземь,
гуденье труб и плачи вдов.
И было внятное веленье,
что нет ему судьбы иной,
и для Руси – одно решенье:
Иди за Дон! Да будет бой!…
Читать дальше