Ставенка на горничном окне болталась на верхнем навесе с весны. Видимо, когда трогался лед и сильный верховой ветер помогал ему в этом, ставенке пришла пора, и она оборвалась с одного навеса и по ночам жалобно и устало скрипела. Этот унылый скрип изводил Серафиму, но до ставни все как-то не доходили руки.
Гвозди Серафима заколачивала умело, широко, по-мужски размахивая молотком. Шляпки гвоздей плотно и жестко легли в гнезда, и навес словно бы прикипел к стене. Подергав ставенку и замкнув ее на крючок, Серафима присела на завалинку и вновь закурила, крупно и редко затягиваясь дымом.
Дом ее стоял хорошо, удачно – вся Покровка лежала как бы под ним, внизу, у самого Амура. Дом Серафимы отделялся от села редким осинником, и хотя было этого отделения метров сто – сто пятьдесят, но все эти метры шли вверх, на утес. Свекор был человеком с выдумкой, с чудинкой, вот и решил, что если он здесь построится, то и село будут строить в его сторону, а вышло иначе – домишки потянулись в противоположную сторону, ближе к воде. Но Серафима давно привыкла к этому и иного места для себя не чаяла. Да и как же иначе, если от самого порога и на многие десятки верст открывался такой простор, что взгляд безнадежно пропадал в неведомой дали, которая, так и не закончившись на земле, уходила в небесные выси. И в самые тяжелые часы, и в самые радостные минуты Серафима поверяла этому простору то тайное и одинокое, что есть у каждого человека, озабоченного жизнью.
День задался солнечным, с высоким прозрачным небом и свежей бодростью воздуха. Осенью таких дней на Амуре – не перечесть, а вот этот, сегодняшний, был первым в году, и он обрадовал и опечалил Серафиму. Радостно было потому, что дышалось легко и думалось вольготно, а печаль… кто его знает, почему приходит она к человеку и только ли в такие дни. Для нее дорога не заказана, когда хочет, тогда и нагрянет, и уж твое дело, как с нею справляться, какие мысли и настроение какое из нее вынести.
Обо всем этом Серафима думала как-то отстраненно, не задерживаясь разумом и не отдаваясь чувством, ибо что-то выше этой печали пришло сегодня к ней. Она пристально и жадно смотрела на темную полосу реки, что, огибая утес, на котором стоял ее дом, стремилась к далеким сопкам, и пропадала между ними, и уходила дальше, по суровому краю земли, к суровым холодным водам. Вся жизнь Серафимы прошла у этой реки, и только четыре года отдала она другой стихии – жестокой и беспощадной, которая подмяла и безжалостно поломала тысячи жизней, и среди этих многих тысяч была и ее, Серафимина. И все смешалось и перевернулось на земле за эти четыре года, и только река, думала Серафима, была и осталась прежней. В этом был какой-то смысл, который Серафима сегодня силилась и не могла угадать. Он почти прощупывался, этот смысл, нервный и слабый, как пульс умирающего, но стоило напрячься мыслью, сделать усилие, как исчезал совершенно, вызывая невольное раздражение и тихую головную боль…
Уже три окурка с ровными круглыми мундштуками, валялись у ног Серафимы, а она все так же неподвижно сидела на завалинке, тяжело уронив на колени сухие и красные руки. Ровно припекало солнце, две курицы и неопрятный, обдерганный (и кто его, черта, дергает?) петух купались в пыли, блаженно прикрывая глаза белыми пленками век. Когда Серафима закашливалась, хватаясь рукой за грудь, петух удивленно и сердито квохтал, потряхивая свернутым набок бурым гребешком. Серафиму это квохтанье почему-то раздражало, и она громко прикрикнула:
– Ну, будет квохтать-то, кочет бесплодный. А-то ведь враз под топор пущу.
Голос у Серафимы был грубоватый и сиплый от постоянного курения, но чувствовалась в нем какая-то душевная теплота, осмысленная внутренней отзывчивостью и добротой. И даже раздражение не могло скрыть этой доброты, этого тепла и отзывчивости.
Внизу, в Покровке, жизнь шла своим чередом. Каждый человек творил какое-то дело, и каждый человек был целым миром, со своими радостями и неудачами. И каждому на роду было что-то написано, и каждый человек ничего в этом писании не смыслил и будущей своей жизни не знал. Все это было обыкновенно, как обыкновенна сама жизнь. И кому какое дело до того, что затомило у Серафимы сегодня душу, словно в каком-то горьком предчувствии. Эх, люди, люди, полны вы доброты, да скрытны, рождены для чести, а часто живете в позоре и открываете глаза, когда горе уже пришло и сберечься от него невозможно. А чтобы чуток пораньше?
Вздохнула Серафима, тяжело вздохнула, от самого сердца вздох поднялся, и пошла собираться на работу.
Читать дальше